Далия Трускиновская - Рецепт на тот свет
— Но мы уже полчаса только тем и занимаемся, что спорим о вкусах, — возразил Маликульмульк.
— Черт бы их всех побрал, — кратко резюмировал князь. — Я-то думал разгадать загадку лихим кавалерийским наскоком. Ан не вышло…
Тут дверь приоткрылась и заглянул секретарь Денисов:
— Ваше сиятельство, полковник фон Дершау! Прикажете просить?
— Проси, — отвечал князь, устремляясь к дверям и мгновенно скорчив страшную рожу Маликульмульку. Это был немой приказ: чтоб четырнадцать чарок и девять бутылок сей же миг пропали! А как?!
Маликульмульк успел сгрести чарки вместе и накрыть большой картой Лифляндской губернии. Бутылки же загородил собой, став к краю стола задом.
— Федор Федорович! Заходи! — радостно восклицал князь по-русски и перешел на немецкий. — Что тебя привело в сие унылое место?
Драгун фон Дершау был молод, в службе всего лет шесть, полковником — четыре месяца. Он немного смутился, узрев столь радушный прием. Это было как-то подозрительно, тем более что начальник канцелярии стоял у стола с видом мрачным и зловещим.
— Ваше сиятельство, я, очевидно, некстати… — пробормотал полковник.
Хмурая толстая рожа канцелярского начальника подтвердила: некстати, некстати!
— Да что вы, полковник, я всегда рад вас видеть! — сказал князь, но его левый глаз при этом отчаянно щурился, что придавало словам двусмысленность.
Не все гарнизонные офицеры разгадали тайну прищура, а она была самая невинная — Голицын таким образом скрывал, что глаз сильно косит. Фон Дершау видел, что слова и выражение лица расходятся меж собой, а тут еще герр Крылов торчит у стола, только что не сидит на его краю, и очень нехорошо смотрит.
— Нет, нет, извините меня! — с тем полковник отступил назад. И дверь захлопнулась.
Князь обернулся, увидел Маликульмулька и замер, приоткрыв рот. Канцелярский начальник, загораживающий бутылки, сильно напоминал вставшего на задние лапы и готового к решительным действиям медведя. Это было смешно — а то, что дегустация бальзама окончилась недоумением, уже не смешно.
— Убери-ка, братец, бутылки в шкаф, — сказал князь.
— Эти две надобно вернуть в кабинет.
— Ну так и возвращай. А я наконец работать сяду.
Вид у Голицына был огорченный. Маликульмульк знал это состояние — когда затеется нечто, на грани дела и игры, нужное и смешное разом, душа веселится, и вдруг — бац! Все портится, все ломается, праздник завершен, приходится браться за дела нудные и неприятные. Кому, как не Маликульмульку, это понять… разве не он бежал, торопился, чтобы не растерять прозвучавшие в голове слова?.. И все равно — четверти даже не записал, а самые лучшие фразы, словно искорки, мелькнули в голове и пропали… такова горькая судьба драматурга…
И тут Тараторка в голове заговорила.
Хитрой такой лисичкой, норовящей обвести вокруг пальца, простофилю-Ваньку заговорила, голоском жалобным и завлекающим, дьявольским прямо голоском.
— Да не можем ли мы, Иван, пирожка-то немножко отведать? — спросила она осторожненько. — Ведь господа-то еще часа два ходить будут.
Демьян Пугач, он же лакей Ванька, тут же и растаял. Похоже, что настоящий Демьян, сбитенщик из Московского форштадта, тоже ни одной юбки не пропустит, ишь, какие глазищи у него круглые и жадные…
Маликульмульк переносил чарки с бутылками на полку шкафа, чтобы потом забрать, а в голове шел вечный спор между Евой-соблазнительницей и простодушным Адамом.
— Хорошо бы, Дашенька, да… — Ванька-Демьян замолчал, словно бы взвешивая аргументы, главный из которых — та трепка, которую задаст его барин Фатюев, если с пирогом стрясется беда.
А Даша-Тараторка уж стала к нему ластиться, глазки ее загорелись. Разве же Тараторка не такова? Как захочет что-либо разведать, так тут же — «Иван Андреич, миленький!..»
— Положись на меня, — заворковала эта чертовка. — Мы же ведь не жадимся; вынем по кусочку да и полно.
— Да, да! Только как мы прореху-то заклеим? — это в Ваньке-Демьяне последние остатки благоразумия возопили!
Маликульмульк большими шагами, ставя ноги вкривь и вкось, устремился в канцелярию.
— Иван Андреевич, курьер полную сумку привез, — сказал деловитый, как всегда, Сергеев. — Извольте посмотреть и распорядиться.
Письма лежали на столе, уже вскрытые. Маликульмульк взял верхнее — оно было о каких-то привилегиях магистрата и о необходимости исследовать, как можно применить к теперешним рижским обстоятельствам отдельные статьи «Городового положения» восемьдесят пятого года, очень разумного и отмененное покойным императором для остзейских краев отнюдь не от большого ума. Маликульмульк взял другое — это был запрос о количестве иностранных кораблей, приходивших в прошлогоднюю навигацию, и об английских моряках, оставшихся зимовать в Риге.
А в голове уже не кричали — стучали ногами Демьян и Тараторка.
— О моряках, — сказал Маликульмульк. — О моряках… Они ведь в Московском форштадте зимуют?
И повторил вопрос по-немецки.
— Да, герр Крылов, — ответил старший канцелярист Шульман. — И там же безобразничают, обыватели жалуются. Туда перебрались все продажные девицы, и таковые даже съезжаются из других городов. Это непременно нужно написать. Но сперва затребовать жалобы из управы благочиния.
Маликульмульк покосился на него — что еще за выдумка писать о Венериных жрицах в Санкт-Петербург, неужели генерал-губернатор Голицын не может приказать полиции навести порядок? Зачем докладывать о безобразиях?..
— Я сейчас приду, — сказал он и вышел из канцелярии, прихватив карандаш и два листка бумаги.
Подниматься в башню Святого духа, в прежнее свое жилище, он не стал, а сел на ступеньках витой лестницы. Он представил себе прореху в нарядной покрышке французского пирога, увидел ее глазами Ваньки. Поневоле испугаешься!
— Молчи, ее и не увидят, — приказала Даша-Тараторка.
— Посмотрим твоих плутней, — недоверчиво отвечал Демьян. И дальше игру повела она — хитрая и сообразительная лисичка, Ванька-Демьян лишь приговаривал, сперва с сомнением, потом с восторгом: «Ну? Ну?»
— Делай только, что я велю. Сложи вчетверо салфетки две, — говорила она таким тоном, что не поспоришь; Маликульмульк знал этот тон женщины, берущей власть в свои руки. — Положи их на тарелку… Нет, это еще жестко. Подложи еще салфетки две… Опрокинь теперь на них пирог вверх дном… Вынь же карманный ножичек, коли есть… Вырежь же маленькую дырочку на дне… Ну, теперь и вынимай оттоль, что попадется!
Такая проказа была возможна только с французским пирогом. Его пекли не по-русски — тестяное вместилище и крышку запекали в формах отдельно, а начинку готовили отдельно и потом плотно укладывали ее в пирог. В русском через дырку начинку не вытащишь, а во французском, наверно, можно. Маликульмульк точно этого не знал, он все собирался заказать такой пирог в «Петербурге», уже и с поваром сговорился, только все тянул. Ему казалось, что возня с этой прорехой и начинкой вдохновит его на писание пиески «Пирог», но все вышло наоборот — и он сидит на узкой лестнице, черкает карандашом по бумаге, пристроенной на толстом колене. И ему начхать на столичные депеши, только бы никто не догадался, где искать беглого канцелярского начальника.
Как странно рождаются комедии! Вон первое свое детище, «Кофейницу», ночами писал, писал и мечтал, как благодарная публика будет вызывать на сцену сочинителя. О чем еще и мечтать в пятнадцать лет? Но интрига «Кофейницы» была проста — проще некуда. Потом трудился уже иначе — составлял план, писал деловито, как если бы резал узор по дереву или вышивал в пяльцах. Заранее придумывал действующих лиц, снабжая их на Мольеров лад какими-то особенностями характера, каждому — по одной. Старушка Горбура — влюбчива, Проныр — хитер, Азбукин — простодушен: только и знай, что составляй их в дуэты и трио, как покойный государь — оловянных солдатиков. И опять-таки — не то получалось, не то, хотя добрая княгиня Дашкова и поместила комедии в многотомный «Российский феатр».
«Подщипу» — просто сел и написал. В середине работы еще не ведал, как завершить. Хорошо, Маша Сумарокова пришла и взмолилась: Иван Андреич, хочу ролю! И кого тебе, стрекозе, играть, — осведомился он, — такую же тараторку, какова сама? Вдруг осенило — Маша черненькая, шустрая, быть ей цыганкой! А цыганка — именно то лицо, чтобы привести шутотрагедию к смешному и счастливому финалу!
Но как писал? Что произошло? Отчего именно в шутотрагедии, ядовитой, как ведро синильной кислоты, вдруг разверзлись хляби внутричерепные и — полилась речь?.. Александрийский стих отчего-то был ей удобнее ломоносовских ямбов, уж с полвека обязательных для российской литературы.
Речь, речь — в ней ли дело? Легкая, живая русская речь, совершенно не похожая на все прежнее — и какой злой дух, угнездившись в голове сочинителя, до той поры требовал неустанно, чтобы сочинение было похоже на перевод с французского? Похоже, перетолковывание трудов Мерсье на русский не прошло даром.