Борис Акунин - Весь мир театр
– А поновее ничего не сыскалось? – спросил Смарагдов, и некоторые кивнули. – На что нам драмотборщик, – показал премьер на Фандорина, – коли мы опять берем Чехова? Поживей бы что-нибудь. Позрелищней.
– Где я вам возьму новую пьесу, чтобы там были хорошие роли для каждого? – засердился Ной Ноевич. – А «Сад» отлично раскладывается на двенадцать партий. Сюжет публике известен, это правда. Но мы возьмем революционностью трактовки. О чем, по-вашему, пьеса?
Все задумались.
– О торжестве грубого материализма над бесполезностью красоты? – предположила Альтаирская.
Эраст Петрович подумал: «Она умна, это замечательно». Но Штерн не согласился.
– Нет, Элизочка. Эта пьеса о комизме интеллигентского бессилия и еще о неотвратимости смерти. Это очень страшная пьеса с безысходным концом, и притом очень злая. А комедией она называется, потому что судьба безжалостно потешается над человеками. Здесь у Чехова, как обычно, все намеками, да полутонами. Мы же доведем каждую недомолвку до полной ясности. Это будет античеховская постановка Чехова! – Режиссер все больше воодушевлялся. – У Чехова в этой драме нет конфликта, потому что во время написания автор был тяжело болен, у него уже не оставалось сил бороться – ни со Злом, ни со Смертью. Мы с вами воссоздадим Зло во всеоружии. Оно станет главным двигателем действия. При чеховской многослойности образов и смыслов подобная интерпретация вполне позволительна. Мы придадим психологической размытости персонажей определенность, как бы наведем на фокус, обострим, разделим на традиционные амплуа. В этом и будет состоять новаторство!
– Гениально! – вскричал Мефистов. – Браво, учитель! А кто главный носитель Зла? Лопахин? Погубитель вишневого сада?
– Ишь чего захотел, – усмехнулся Смарагдов. – Лопахина ему подавай.
– Носитель Зла – конторщик Епиходов, – ответил «злодею» режиссер, и Мефистов сник. – Этот жалкий человечек – олицетворение пошлого, мелкого зла, с которым каждый из наших зрителей встречается в жизни гораздо чаще, чем со Злом демонического размаха. Но дело не только в этом. Епиходов еще и ходячий Знак Беды – притом с револьвером в кармане. Его прозвище «22 несчастья». Когда несчастий так много, это страшно. Епиходов – вестник разрушения и смерти, бессмысленной и беспощадной. Недаром персонажи повторяют зловещим рефреном: «Епиходов идет, Епиходов идет». И вот он бродит где-то за сценой, перебирая струны своей «мандолины». У меня она будет исполнять похоронный марш.
– А кто из женщин несет Зло? – спросила Лисицкая. Штерн усмехнулся.
– Нипочем не догадаетесь. Варя, приемная дочь Раневской.
– Как это? Она такая славная! – поразился Простаков.
– Вы плохо читали пьесу, Васенька. Варя – ханжа. Собирается уйти на богомолье или в монастырь, а сама кормит божьих странников одним горохом. Ее обычно играют скромной, самоотверженной труженицей, а какая она к черту труженица? Экономка, приведшая имение с роскошным вишневым садом к разорению и гибели. Единственная светлая нота в пьесе – это робкая попытка сближения Пети с Аней, но Варя не дает этому ростку расцвести, она все время начеку. Потому что в царстве Зла и Смерти нет места живой Любви.
– Это очень глубоко. Очень, – задумчиво молвила Лисицкая. По ее некрасивому лицу прошла быстрая смена гримас: фальшиво-благочестивая, приторно-сладкая, завистливая, злая.
– А кто будет воплощать собою Добро? Петя Трофимов? – будто подсказал режиссеру Простаков.
– Я думал об этом. Болтливое, прекраснодушное добро перед лицом всепобеждающего зла? Слишком беспросветно. Трофимов, конечно, достается вам, Вася. Играйте его в классической манере «милый простак». А миссию борьбы со Злом возьмет на себя победительный Лопахин. – Ной Ноевич сделал жест в сторону премьера, и тот, поразив Эраста Петровича, показал язык посрамленному Мефистову. – Чтобы вывести Россию из ее убогого, нищего состояния, нужно вырубить вишневые сады, которые больше не дают урожая. Нужно работать на земле, заселить ее активными, современными людьми. Советую вам, Ипполит, играть нашего благодетеля Андрея Гордеевича Шустрова, фотографически. Но – и это очень важный нюанс – Добро, в силу своего великодушия, слепо. Поэтому в конце Лопахин берет на службу Епиходова. Когда публика услышит это известие, она должна содрогнуться от зловещего предчувствия. Зловещее предчувствие – вообше ключ к трактовке спектакля. Всё скоро кончится, и закончится скверно – это настроение как пьесы, так и нашей эпохи.
– Я, конечно, Раневская? – сладким голосом спросила гранд-дама Регинина. – Давно мечтала об этой роли!
– Кто же еще? Стареющая, но все еще красивая женщина, живущая любовью.
– А я? – не выдержала Элиза. – Не Аня же? Она совсем девочка.
Штерн нагнулся над ней, заворковал:
– Что вы, девочку не сыграете? Аня – это Свет и Радость. Вы тоже.
– Помилуйте, рецензенты будут смеяться! Скажут, Альтаирская начала молодиться!
– Вы их очаруете. Я велю вам сшить платье всё в зеркальной крошке, от него так и будут рассыпаться солнечные зайчики. Каждый ваш выход будет праздником!
Элиза спорить перестала, но вздохнула.
– Кто там у нас остался? – Режиссер заглянул в книжку. – Господин Разумовский сыграет Гаева. Стародум, славные, но отжившие ценности, то-сё, тут всё ясно…
– Что ясно? Почему ясно? – закипятился «резонер». – Вы мне дайте рисунок! Развитие характера!
– Какое еще развитие? Скоро вспыхнет всемирный пожар, и сгорит в нем ваш Гаев вместе со своим многоуважаемым шкафом. Вечно вы мудрите, Лев Спиридонович… Так, дальше. – Штерн ткнул пальцем в маленькую Дурову. – Зою подстарим, сыграете фокусницу Шарлотту. Ловчилину достается лакей Яша. Клубникиной – горничная Дуняша. Себе я беру Фирса. Ну а вы, Девяткин, – Симеонов-Пищик и всякая мелочь вроде Прохожего или Начальника станции…
– Симеонов-Пищик? – трагическим шепотом повторил ассистент. – Позвольте, Ной Ноевич, но вы обещали дать мне большую роль! Вам же понравилось, как я исполнил Соленого в «Трех сестрах»! Я рассчитывал на Лопахина!
– Сами вы «многоуважаемый шкаф», – довольно громко пробурчал Разумовский, очевидно, тоже недовольный ролью.
– Ну и Лопахин! – покрутил пальцем у виска Смарагдов, потешаясь над ассистентом.
Крошка травести заступилась за Девяткина:
– А что? И очень было бы интересно! Какой из вас Лопахин, Ипполит Аркадьевич? Вы на мужичьего сына непохожи.
Красавец от нее отмахнулся, как от мошки.
– Когда вы мне дали исполнить Соленого, я подумал, что вы в меня поверили! – всё шептал Девяткин, хватая режиссера за рукав. – Какого-то Пищика после Соленого?!
– Да отстаньте вы! – разозлился Штерн. – Соленого вы не сыграли, а именно что «исполнили». Потому что я дал вам сыграть самого себя. Лермонтов для бедных!
– Ну, это вы не смеете! – Бледная физиономия помощника покрылась пунцовыми пятнами. – Это, знаете, последняя капля! Я ведь немногого прошу, не в режиссеры набиваюсь!
– Ха-ха, – раздельно произнес Ной Ноевич, глядя на него сверху вниз. – Еще не хватало. У вас, стало быть, режиссерские амбиции? Когда-нибудь поразите всех. Такой поставите спектакль, что все ахнут.
Сказано это было с нескрываемой насмешкой, словно он провоцировал ассистента на скандал.
Фандорин поморщился, ожидая крика, истерики или другого какого-нибудь безобразия. Но Штерн оказался превосходным психологом. От прямого афронта Девяткин поник, съежился, опустил голову.
– Я что же? – тихо сказал он. – Я ничего. Пусть будет по вашему слову, учитель…
– Ну то-то. Коллеги, разбирайте текст. Мои ремарки, как обычно, красным карандашом.
Недовольные умолкли. Все взяли из лежащей на столе стопки по экземпляру, причем Эраст Петрович обратил внимание, что папки разноцветные. Очевидно, каждый цвет был закреплен за определенным амплуа – еще одна традиция? Премьер без колебаний взял красную папку. Примадонна – розовую, а Регининой передала голубую со словами: «Это ваша, Василиса Прокофьевна». Резонер мрачно выдернул темно-синюю, Мефистов – черную, и так далее.
В это время заглянул служитель, сказал, что «господина режиссера» просят к телефону. Очевидно, Штерн ждал этого звонка.
– Перерыв на полчаса, – сказал он. – Потом начинаем работать. Пока прошу каждого перелистать свою роль и освежить ее в памяти.
Стоило руководителю выйти, как табу на волновавшую всех тему перестало действовать. Все заговорили о вчерашнем событии, что устраивало Фандорина как нельзя лучше. Он сидел, стараясь не привлекать внимания. Смотрел, слушал, надеялся, что виновный как-то себя выдаст.
Поначалу преобладали эмоции: сочувствие «бедной Элизочке», восхищение подвигом Девяткина. Тот по просьбе мужчин разбинтовал руку и предъявил укус.
– Пустяки, – мужественно говорил помощник режиссера, шевеля пальцами. – Уже не больно.