Азазель - Акунин Борис "Чхартишвили Григорий Шалвович"
А утром было так. Пришел Пьер – франтом, в белом жилете, сильно веселый. Он везучий был, видно, надеялся, что и тут повезет. Метнули кости у меня в кабинете. У него девять, у меня три. Я уж к этому готов был. «Не пойду никуда, – говорю. – Лучше тут умру». Вертанул барабан, дуло к сердцу приставил. «Стой! – Это он мне. – В сердце не стреляй. Если пуля криво пройдет, долго мучиться будешь. Лучше в висок или в рот». «Спасибо за заботу», – говорю и ненавидел его в эту минуту так, что, кажется, застрелил бы безо всякой дуэли. Но совета послушал. Никогда не забуду тот щелчок, самый первый. Так возле уха брякнуло, что…
Ахтырцев передернулся и налил себе еще. Певица, толстая цыганка в золотистой шали, завела низким голосом что-то протяжное, переворачивающее душу.
– …Слышу голос Пьера: «Ну, теперь мой черед. Пойдем на воздух». Только тогда и понял, что живой. Пошли мы на Швивую горку, откуда вид на город. Кокорин впереди, я шагов на двадцать сзади. Он постоял немного над обрывом, лица его я не видел. Потом поднял руку с пистолетом, чтоб мне видно было, покрутил барабан и быстро так к виску – щелк. А я знал, что ему ничего не будет, и не надеялся даже. Снова кинули кости – снова мне выпало. Спустился к Яузе, народу ни души. Залез у моста на тумбу, чтоб после сразу в воду упасть… Опять пронесло. Отошли в сторонку, Пьер и говорит: «Что-то скучно становится. Попугаем обывателей?» Держался он молодцом, отдаю должное. Вышли в переулок, а там уже люди, экипажи ездят. Я встал на другой стороне. Кокорин снял шляпу, направо-налево поклонился, руку вверх, крутанул барабан – ничего. Ну, оттуда пришлось быстро ноги уносить. Крик, шум, дамы визжат. Завернули в подворотню, это уж на Маросейке. Метнули кости, и что вы думаете? Опять мне! У него две шестерки, у меня двойка, честное слово! Все, думаю, finito, [11] уж символичней не бывает. Одному все, другому ничего. В третий раз стрелялся я подле Косьмы и Дамиана, меня там крестили. Встал на паперти, где нищие, дал каждому по рублю, снял фуражку… Открываю глаза – живой. А один юродивый мне говорит: «В душе свербит – Господь простит». В душе свербит – Господь простит, я запомнил. Ладно, убежали мы оттуда. Кокорин выбрал место пошикарней, прямо возле Галофтеевского Пассажа. В Неглинном зашел в кондитерскую, сел, я снаружи за стеклом стою. Сказал он что-то даме за соседним столиком, она улыбнулась. Он револьвер достает, нажимает на спуск – я вижу. Дама пуще смеется. Он пистолет убрал, с ней еще о чем-то поболтал, выпил кофею. Я уже в оцепенении, ничего не чувствую. В голове только одно: сейчас снова жребий кидать.
Метнули в Охотном, возле гостиницы «Лоскутная», и тут уж выпало первому ему. Мне семерка, ему шестерка. Семерка и шестерка – всего очко разницы. Дошли до Гуровского трактира вместе, а там, где Исторический музей строят, разошлись – он в Александровский сад, по аллее двинул, а я по тротуару, за оградой. Последнее, что он мне сказал: «Дураки мы с тобой, Коля. Если сейчас пронесет – пошлю все к черту». Я хотел остановить его, ей-богу хотел, но не остановил. Почему – сам не знаю. Вру, знаю… Мыслишка возникла подлая. Пусть еще разок барабан повертит, а там видно будет. Может, и пошабашим… Только вам, Фандорин, признаюсь. Я сейчас как на духу…
Ахтырцев выпил еще, глаза под пенсне у него были красные и мутные. Фандорин ждал, затаив дыхание, хотя дальнейшие события ему, в общем, были известны. Николай Степанович вынул из кармана сигару и, подрагивая рукой, зажег спичку. Длинная, толстая сигара удивительно не шла к его некрасивому мальчишескому лицу. Отмахнув от глаз облако дыма, Ахтырцев резко поднялся.
– Официант, счет! Не могу здесь больше. Шумно, душно. – Он рванул на горле шелковый галстук. – Поедем еще куда-нибудь. Или так пройдемся.
На крыльце они остановились. Переулок был мрачен и пустынен, во всех домах кроме «Крыма» окна погасли. В ближнем фонаре трепетал и мигал газ.
– Или вшо-таки домой? – прокартавил Ахтырцев с зажатой в зубах сигарой. – Тут жа углом лихачи должны быч.
Раскрылась дверь, на крыльцо вышел недавний сосед, белоглазый чиновник в сдвинутой набекрень фуражке. Громко икнув, полез в карман вицмундира, достал сигару.
– Па-азвольте огоньком одолжиться? – спросил он, приблизившись к молодым людям. Фандорину послышался легкий акцент, не то остзейский, не то чухонский.
Ахтырцев похлопал по карману, потом по другому – брякнули спички. Эраст Петрович терпеливо ждал. Неожиданно во внешности белоглазого произошло какое-то непонятное изменение. Он вроде бы стал чуть ниже ростом и слегка завалился набок. В следующий миг в его левой руке как бы само собой выросло широкое короткое лезвие, и чиновник экономным, гуттаперчевым движением ткнул клинок в правый бок Ахтырцеву.
Последующие события произошли очень быстро, в две-три секунды, но Эрасту Петровичу померещилось, что время застыло. Он многое успевал заметить, о многом успевал подумать, только вот двинуться никак не было возможности, будто загипнотизировал его отблеск света на полоске стали.
Сначала Эраст Петрович подумал: это он его в печень, и в памяти откуда ни возьмись выпрыгнуло предложение из гимназического учебника биологии – «Печень – черево в животном теле, отделяющее кровь от желчи». Потом он увидел, как умирает Ахтырцев. Эраст Петрович никогда раньше не видел, как умирают, но почему-то сразу понял, что Ахтырцев именно умер. Глаза у него будто остекленели, губы судорожно вспучились, и из них прорвалась наружу струйка темно-вишневой крови. Очень медленно и даже, как показалось Фандорину, изящно чиновник выдернул лезвие, которое уже не блестело, тихо-тихо обернулся к Эрасту Петровичу, и его лицо оказалось совсем близко: светлые глаза с черными точками зрачков, тонкие бескровные губы. Губы шевельнулись и отчетливо произнесли: «Азазель». И тут растяжение времени закончилось, время сжалось пружиной и, распрямившись, обжигающе ударило Эраста Петровича в правый бок, да так сильно, что он упал навзничь и больно ударился затылком о край крылечного парапета. Что это? Какой еще «азазель»? – подумал Фандорин. Сплю я, что ли? И еще подумал: Это он ножом в «Лорда Байрона» угодил. Китовый ус. Талия в дюйм.
Двери рывком распахнулись, и на крыльцо с хохотом вывалилась шумная компания.
– Ого, господа, да тут цельное Бородино! – весело крикнул нетрезвый купеческий голос. – Ослабели, сердешные! Пить не умеют!
Эраст Петрович приподнялся, держась рукой за горячий и мокрый бок, чтобы посмотреть на белоглазого.
Но, странное дело, никакого белоглазого не было. Ахтырцев лежал, где упал – лицом вниз поперек ступенек; поодаль валялся откатившийся цилиндр, а вот чиновник исчез бесследно, растворился в воздухе. И на всей улице не было видно ни души, только тускло светили фонари.
Вдруг фонари повели себя чудно – завертелись, закружились, и стало сначала очень ярко, а потом совсем темно.
Глава шестая,
в которой появляется человек будущего
– Да лежите, голубчик, лежите, – сказал с порога Ксаверий Феофилактович, когда Фандорин сконфуженно спустил ноги с жесткого дивана. – Вам что доктор велел? Все знаю, справлялся. Две недели после выписки постельный режим, чтоб порез как следует зарос и сотрясенные мозги на место встали, а вы и десяти дней еще не отлежали.
Он сел и вытер клетчатым платком багровую лысину.
– Уф, пригревает солнышко, пригревает. Вот я вам марципан принес и черешни свежей, угощайтесь. Куда положить-то?
Пристав оглядел щелеобразную каморку, где квартировал коллежский регистратор. Узелок с гостинцами положить было некуда: на диване лежал хозяин, на стуле сидел сам Ксаверий Феофилактович, на столе громоздились книжки. Другой мебели в комнатке не имелось, даже шкафа – многочисленные предметы гардероба висели на вбитых в стены гвоздях.
– Что, побаливает?
– Совсем нет, – немножко соврал Эраст Петрович. – Хоть завтра швы снимай. Только по ребрам слегка проехало, а так ничего. И голова в полном порядке.