Питер Акройд - Хоксмур
— Ничем.
— Ну что-то ведь ты делал, Томми. Что в школе было?
— Сказал же, ничего.
Он никогда не упоминал церковь по своей воле — пусть мать думает, будто он не любит эти места, как и она сама. В этот момент одинокий колокол пробил семь часов.
— Опять эта церковь, что ли?
Он не ответил, по-прежнему стоя к ней спиной.
— Сколько я тебе раз говорила.
Он подставил пальцы под воду.
— Не нравится мне, что ты туда ходишь, еще туннель там этот, будь он неладен. Обвалится, что тогда с тобой будет? — В ее глазах церковь представляла собой все то темное и неизменно грязное, чем отличался их район, и интерес, который явно проявлял к этому месту сын, ее раздражал. — Вы меня слушаете, а, молодой человек?
И тут, обернувшись, чтобы взглянуть на нее, он сказал:
— По-моему, внутри этой пирамиды что-то есть. Сегодня от нее жар шел.
— Я вот тебе задам жару, если еще к ней подойдешь. — Но, увидев лицо сына, она пожалела, что взяла такой суровый тон. — Нехорошо, Томми, что ты так много времени один проводишь. — Она закурила сигарету и выдохнула дым к потолку. — Ты бы побольше водился с другими мальчиками. — Ему уже хотелось уйти от нее, назад в свою комнату, но ее удрученный вид заставил его задержаться. — У меня, Томми, в твои годы друзья были.
— Знаю. Видел фотографии.
Он вспомнил снимок, на котором мать, юная девочка, обнимает подругу: обе были одеты в белое, и Томасу казалось, что это — картина бесконечно далеких времен, времен, когда его еще и в помине не было.
— Ну ладно. — И в голосе ее снова появилась нотка беспокойства. — Неужели тебе ни с кем поиграть не хочется?
— Не знаю. Подумать надо.
Он изучал стол, пытаясь разгадать секрет пыли.
— Слишком ты много думаешь, Томми, от этого тебе один вред. — Потом она улыбнулась ему. — Хочешь, в игру сыграем?
Быстрым движением загасив сигарету, она поставила его между колен и стала качать взад и вперед, напевая песню, которую Томас уже знал наизусть:
Сколько миль до Вавилона?
Три раза по тридесять.
Погоняй лошадку шибче,
Чтоб до свету доскакать.
Она качала его все быстрее и быстрее, пока у него не закружилась голова и он не начал умолять ее остановиться: он был уверен, что она вывернет ему руки из суставов или он свалится на пол и разобьется насмерть. Но как раз когда игра достигла апогея, она мягко отпустила его и, неожиданно резко вздохнув, поднялась, чтобы включить свет. И Томас тут же увидел, как темно стало на улице:
— Я, наверно, спать уже пойду.
Она смотрела в окно на пустую улицу внизу.
— Спокойной ночи, — пробормотала она. — Спи хорошо.
Тут она обернулась и обняла сына так крепко, что ему пришлось вырываться силой, а тем временем на улице, пока зажигались янтарные фонари, местные дети, играя, гонялись за тенями друг дружки.
В ту ночь Томас не мог спать, охватившее его чувство паники росло с каждым получасом и часом, отбиваемыми одиноким колоколом церкви в Спиталфилдсе. Он еще раз обдумал события в школьном дворе, и в темноте ему представились другие картины страдания и унижения: как те же самые мальчишки поджидают его в засаде, как они набрасываются на него и пинают, когда он проходит мимо, и как он не сдается, пока не свалится замертво к их ногам. Он шептал их имена — Джон Бискоу, Питер Дакетт, Филип Уайр, — словно они были божествами, которых следует умилостивить. Потом он слез с кровати и свесился из открытого окна; отсюда ему виден был силуэт церковной крыши, а над ней — семь или восемь звезд. Он попытался мысленно провести линию, соединяющую все звезды, чтобы посмотреть, какая фигура получится в результате, но тут почувствовал какое-то прикосновение к щеке: казалось, что по ней ползет насекомое. Взглянув вниз, на Монмут-стрит, за сарай, где держали уголь, он увидел фигуру в темном плаще, глядящую вверх на него — так ему почудилось.
*Лето кончилось, и в конце октября дети Спиталфилдса сделали из старой одежды и газет фигурки — специально, чтобы их сжечь.[16] Но Томас проводил эти вечера в своей комнате, где мастерил из фанеры и картона макет дома. Перочинным ножичком он прорезал по бокам окошки, с помощью деревянной линейки вычертил план комнат — в самом деле, энтузиазм его был так силен, что небольшое здание уже напоминало лабиринт. А днем, направляясь к церковному двору, он размышлял о том, надо ли сооружать фундамент: будет модель без него законченной или нет? Он подошел к южной стене церкви и сел в пыль, прислонившись к углу опоры, чтобы все это обдумать.
Так он сидел, размышляя, пока не почувствовал перед собой какое-то движение: в панике подняв глаза, он плотнее прижался к огромной церкви, заметив мужчину с женщиной, проходивших под деревьями, которые сотрясались от крепчающего ветра. Они остановились; мужчина глотнул из бутылки, потом оба устроились на земле и легли рядом. Томас вспыхнул, с отвращением увидев, как они целуются, но, когда мужчина сунул руку ей под юбку, мальчик стал пристально следить за ними. Он медленно поднялся со своего места, чтобы лечь на землю поближе к ним, и к тому времени, когда ему это удалось, мужчина расстегнул коричневый жакет женщины и, вынув грудь, начал ее щупать. Томас задержал дыхание и, не поднимаясь, принялся раскачиваться в том же ритме, что и рука мужчины, которая двигалась теперь вверх и вниз; раскинувшись на земле, он почувствовал, что в живот ему впился большой камень, однако почти не замечал неудобства — все глядел, как мужчина приложил губы к груди женщины и не отнимал. В горле у Томаса пересохло, он несколько раз сглотнул, пытаясь справиться с нарастающим возбуждением; казалось, будто конечности его увеличиваются, приближаясь к великанским размерам. Уверенный, что из него, того и гляди, что-то вырвется — возможно, крик, а может, его стошнит, — он в панике поднялся на ноги. Мужчина увидел его силуэт на фоне камня и, схватив бутылку, лежавшую около женщины, швырнул в Томаса; пока бутылка летела в его сторону, описывая дугу, он дико озирался. Потом побежал к задней стене церкви и, миновав вход в заброшенный туннель, столкнулся с каким-то мужчиной, должно быть, стоявшим там все это время. Не поднимая глаз, мальчик побежал дальше.
Сославшись на усталость, в тот вечер он пошел спать рано и, лежа в своей темной комнате, слышал звуки хлопушек и фейерверков, доносившиеся с окрестных улиц. Он считал, что вполне обойдется без подобных вещей, однако лег на постель лицом вниз и положил на голову подушку, чтобы их не слышать. И снова он видел, как мужчина с женщиной идут под деревьями и как целуются, и как потом он берет в рот ее грудь. Он раскачивался на своей узкой кровати, тело его все росло и росло, и он в ужасе раскинул руки, а боль меж тем превратилась в поток, в который он вошел и который одновременно вышел из него, словно кровь, вытекающая из раны. Успокоившись наконец, он тусклым взглядом вперился в стену. Шевелиться он не хотел — вдруг из него хлынет кровь и зальет постель, — поэтому лежал в темноте совершенно неподвижно, размышляя, не умирает ли он; как раз в этот момент в небе за окном взлетела и разорвалась хлопушка, и в ее белом, на миг вспыхнувшем свете фанерная модель отбросила на пол четкую тень. Лежа на постели, он в тревоге поднял глаза, а потом опустил и уставился на себя.
На следующее утро, когда он шел спиталфилдскими улицами, люди, мимо которых он проходил, казалось, бросали на него любопытные или удивленные взгляды, и он уверен был: то, что он сделал или почувствовал, оставило в нем некий след. Для него естественно было бы отправиться к церкви и посидеть под ее стенами, но он не смог вернуться на то место, где повстречал виновников своих горестей. Два или три раза он прошел мимо входа, а после заторопился обратно, на Игл-стрит, все больше возбуждаясь; и когда он вошел в комнату, чтобы кинуться на постель, во рту у него пересохло. Минуту он лежал тихо, слушая биение сердца, а потом в яростном ритме начал раскачиваться туда-сюда.
Потом, позже он спустился вниз, чтобы подкинуть угля в камин, как попросила его мать. Он поворошил уголья кочергой так, чтобы в центре оказались свежие; пока они шевелились и перемещались, охваченные жаром, Томас вглядывался в них и представлял себе там, в глубине, переходы и пещеры ада, где горящие делаются того же цвета, что и пламя. Вот спиталфилдская церковь, пылает, раскаленная докрасна. Тут он в изнеможении уснул, а очнулся от голоса матери и в первые секунды пробуждения не мог понять, где находится.
Череда ясных дней не помогла Томасу воспрянуть духом — яркость его тревожила, и он инстинктивно искал теней, которые отбрасывало зимнее солнце. Спокойствие приходило к нему лишь в час перед рассветом, когда тьма словно медленно уступала дорогу дымке, и в этот самый час он просыпался и садился к окну. Еще он пристрастился к блужданиям: порой он ходил по улицам Лондона, повторяя про себя какие-нибудь слова или фразы, и однажды нашел рядом с Темзой старый сквер, где были установлены солнечные часы. По выходным или ранним вечером он сидел тут, размышляя о перемене, произошедшей в его жизни, а вконец отчаявшись, думал о прошлом и будущем.