Наталия Клевалина - Убийственная осень
— Ты помоги прибраться лучше, а не мели ерунду. А то сейчас хозяйка придет, вот нам будет. Кастрюлю оттереть надо.
— Проветрить все надо. Ты больше так не делай, а то остров необитаемым станет.
Овчарка вынесла кастрюлю за заднюю калитку и вылила содержимое в крапиву. Потом ополоснула из бочки и принесла Вассе, которая дочиста ее оттерла содой. Овчарка обрезала ножницами горелый краешек тряпки, как смогла протерла плиту и выкинула горелые спички.
— Ну, ты даешь, мать, — сказала Васса, — ты на кухне все равно что слон в посудной лавке. Надо теперь проветрить хорошенько. Хотя это все, я думаю, еще дня три не выветрится.
Однако, когда хозяйка пришла, она ничего не заметила. Овчарка сочла это чудом. Ее джинсы и водолазка так пропитались запахом варева, что пришлось их повесить на веревке за домом на пару часов.
Водосвятие было в честь какого-то большого праздника. Попы с хоругвями, золотыми чашами, иконами и крестами шли впереди вокруг монастыря, а за ними длинным пестрым хвостом на полкилометра растянулись верующие. Туристы фотографировались на фоне толпы, какие-то телевизионщики снимали процессию на камеру. Сразу за попами следовал Балашов, весьма упитанный мужик, по виду вылитый браток. Приперся умаслить попов, чтоб не мешали его делам.
«Все живут, как жили, — подумала Овчарка, — заботятся о том, как жить дальше. Все, кроме Шуры, для которой есть только прошлое, и то если на том свете что-то есть, в чем я не уверена».
В толпе говорили о том, что начальник администрации выкупил для попов какую-то древнюю икону, после революции вывезенную за рубеж. Так что его подарок несли прямо перед ним, на белом полотенце. Когда дошли до берега Святого озера, настоятель стал с мостков святить воду. Другие попы, встав прямоугольником, пели. Овчарку позабавила картинка — прямо в этот прямоугольник забежала дворняга. Как ни гоняли ее прихожане, она не хотела выходить из него, а потом и вовсе улеглась в центре, среди попов в блестящих ризах. Наконец ее кто-то попытался увести за шкирку, и собака взвыла, заглушив пение. Потом все-таки убежала, видно, ей там стало скучно. В толпе Овчарка увидела матроса со «Святителя Николая» и помахала ему рукой. Неожиданно он пробрался сквозь толпу к Овчарке и сказал:
— После водосвятия опять сюда приходи. Кое-что рассказать мне тебе надо.
Овчарка дождалась, пока на всех брызнут кропилом, вытерла лицо. С пением все вернулись в главный храм монастыря, а Овчарка с Вассой отправились обратно к мосткам. Русобородый парень-матрос уже ждал.
— Ты садись, — сказал он Овчарке, — долгая история будет.
— Про что?
— Про меня. Зачем тебе это надо, не знаю. Мне так старец велел, это уж теперь твоя забота, к какому месту тебе пристроить мои россказни. Он меня уже третий год исповедует.
Овчарка с Вассой уселись на мостки, а парень — на валун на берегу. Овчарка слушала парня, сунув руку в воду и изредка ее вынимая, когда рука очень уж замерзала. Монастырь закрывал Святое озеро от ветров с моря, и оно слегка только морщилось и тихо-тихо плескалось у берега.
— Я сюда приехал вот уже как четыре года. У меня семья простая, неверующая, но интеллигентная, по совести жили. Сам из Владимира. Отец в институте преподает, мать — библиотекарь. Особых денег не было, так что не избалуешься. На менеджера учился. Девушка была хорошая. У меня только и было в голове — доучиться, работу какую-никакую найти, чтоб деньги были, жениться на ней, может, квартиру купить со временем. Я и из города не планировал никуда уезжать, не тянуло меня никуда, ни в дальние города, ни в дальние страны. Ну, учился, подрабатывал иногда, там, разгружал что-нибудь. Даже при мебельном магазине устроился. Один раз диван кожаный везли какому-то крутому. В лифт не влезает, на руках потащили на десятый этаж. И что-то мужик, с которым я на пару работал, зазевался, а у меня в голове только — как бы не ободрать, дорогая все-таки штука, потом нос воротить будет заказчик, и тащи его обратно. Ну и попытался подхватить, ведь того и гляди уроним. Ну, тяжесть вся на меня и пришлась — даже в груди что-то хрустнуло. А я и внимания не обратил — домой пошел и спать лег. Наутро в институт еле встал — так в груди больно. Неделю как-то перекантовался, разгружаю как раньше. А потом и свалился. Послали на рентген. Врач районный снимок повертел. «Кровоизлияние, — говорит, — небольшое, и ребро треснуло. Через месяц пройдет». Больничный выписал и лекарства какие-то. Месяц проходит, я уже на стенку лезу. Снова снимок делать стали. И вот тогда уже и послали к онкологу. Девушка моя по всем врачам ходила, мать в долги влезла, чтоб врачам в карманы совать. Смотрю я — нет этому конца. В больницу положили. Девушка моя извелась, белая ходит как мел, мне больно иной раз так, что дай в минуту эту ножик — точно б зарезался. Хватит уж, думаю. Себя мучаю и всех. Или выздороветь, или помереть скорей. Один раз пришел главврач. Он и говорит: «Вам операцию, конечно, сделать можно, но это для вашего только успокоения, потому что метастазы в легкие пошли». Кого винить тут? Напарника моего? Мужика крутого, чей диван тащил? Коновала районного, который не распознал вовремя? В палате один мужик лежал, совсем плохой. К нему жена приходила. И рассказала она мне как-то, что есть на северном далеком острове в монастыре старец, только он, мол, таких исцелить и может, ее знакомой очень он помог. Чего, думаю, терять мне теперь. Собрался и на поезд. Девушке письмо послал. Чтобы не ждала и не мучилась и забыла бы поскорей. Матери с дороги позвонил. И вот как катер к острову подходил, легче мне стало сразу. К старцу пришел. Поговорили с ним, я расплакался. Вижу теперь, что хоть и не убил никого, не совратил и не обокрал, а все равно грешной жизни я человек. Старец мне святой воды дал и сухариков освященных. И день ото дня мне лучше. Стал в монастыре работать. Совсем здоровым стал. Решил вернуться. Врачи осмотрели — как новенький и опухоль пропала. Стал как раньше жить. Девушка моя, пока меня не было, ни на кого не глядела даже. И вот снова хуже мне, снова на остров еду. Там опять лучше, снова домой. И как с острова уеду, так как будто кто-то из меня силы пить начинает, только на острове и живу. Решил сюда насовсем перебраться. Девушка моя со мной ехать рвется, но я ее предостерег: «Подумай, прежде чем себя в глуши губить. Полгода подумай, может, встретишь кого получше. А не встретишь, тогда приезжай».
И вот полгода прошло, она не приехала. Я при монастыре работаю, здоров, как раньше. Со старцем беседую каждый день. Решил я твердо постриг принять. Думал, что все уже в миру увидел, все перечувствовал, плохо здесь, может, там лучше будет. Молюсь и пощусь. Когда отработаю свое, по острову хожу, покойно в душе. Как будто прежняя жизнь во сне привиделась. Тут, непонятно почему, мне старец велел в монастыре пока не работать, а идти и в матросы наняться на катер. Я пошел. Год работаю, душой к постригу готовлюсь, как старец учил. Только он моему рвению не радовался, все повременить просил. И вот тогда-то мне в прошлом году и подсунул дьявол эту вашу Шуру Каретную. — И парень сердито взглянул на Овчарку и Вассу, словно они всему были виной. — Тоже август был. Эта Шура, она странная была. Хоть людей и губила, а сама страдала. В Кеми села и все с меня глаз не сводит. Я уж в землю смотрю, вот послал Господь искус, она ж красивая была, вот какое дело. Будто сам дьявол из-под земли поднялся и женщиной стал. Она вроде и красивая и богатая, сразу видно, но жалко мне ее отчего-то стало. Потом понял, что душа у ней как чашка дырявая — чем ее ни наполняй — пустая, а человеку оттого мучительно — пустому-то жить. Не плохой он тогда, не хороший — что может быть хуже. Хорошему все хорошо, плохой покаяться может. А она вот ни то ни се, ни богу свечка, ни черту кочерга. Распущенная была, я ее по телику видел, и с мужчинами и с бабами могла. Содом и Гоморра ходячая. И на меня все смотрит. Я, как отплыли, сразу в каюту пошел, заперся и лег, чтоб с глаз долой. Тут она возьми да и приди. Дверь потянула, а там крючок слабый, он и отскочил. Потом так скверно мне сделалось, сам себе противен стал. Чего ее винить, сам виноват, задешево душу продал, а еще в монахи лезу. Хоть в море кидайся. Заплакал даже. Смотрю, и она тоже как заплачет. Правда, в минуту замолчала, слезы утерла, как и не плакала будто. Разговорились. Я ей о себе рассказал.
— Ты меня прости, — говорит, — кто-то мне нужен был, и ты тут попался, так уж не повезло тебе. Ну, скоро приедем. Тебе хорошо, ты покаяться можешь, а мне вот нельзя. Остров у тебя есть, старец. Девушка тебя любила. Когда кто-то любил, значит, жизнь не зря была. У меня грехов — вагон и маленькая тележка. Я — почти что убийца. Моего родного отца при мне убивали, а я стояла и смотрела только. Он хоть и сволочь был, но все же живой человек. А мать меня тоже не любила, пила только. Вот повезло мне, наверх выплыла десять лет назад. А как выплывала, знаешь? Из постели в постель прыгала, о том только думала, чтобы наверху оказаться и оттуда плевать на них на всех. Минутку поунижайся и на всю жизнь обеспечена — много вокруг меня девчонок было, которые так считали. Все почти теперь старые дешевки. Я одна выплыла. Мне сказали, что один мужик, продюсер бывший, от инсульта помирает, всеми брошенный в бюджетной больнице. Я тогда на пике была. Я с этим продюсером трахалась, и он мне все обещал, что протолкнет куда-то. Набрехал. Он всем брехал. Я однажды пришла, а меня его новая баба вон выставила. И вот ко мне его мать приходит и денег просит на лечение. Я отказала. Он умер через два дня в вонючей палате, куда только загибающихся, до черта допившихся бомжей складируют и пенсионеров, которых по скорой привезли. К ним если врач зайдет раз в сутки, так это праздник. Да и то больного посмотреть ему и в голову не придет. Припрется, удивится: «Ого, а этот живой еще! Ну, организм у мужика. А что этот в говне лежит? — и медсестре: — Увези его вон, что ли, к сортиру, вонища, хоть топор вешай». Я когда это услышала, думала, обрадуюсь. Нет, не обрадовалась. Я тогда хорошо жила. Сама себе хозяйка. Жила с одной женщиной, она меня любила. Через несколько лет от рака умерла. Все мне твердила: «Даже если мне плохо совсем будет, не отдавай меня в больницу». Я и не отдала. Я тоже боюсь очень умереть в больнице, как тот продюсер. Я наркотики ей колола сама и ампулы прятала, чтобы она не видела. Она думала, что это лекарство. Она ничего не ела и мне кричала «отстань», когда я пыталась в нее хоть ложку бульона всунуть. Ее рвало чернотой три дня подряд. А потом она как-то утром съела целое яйцо, и я обрадовалась. А она заснула и перестала дышать. Когда кто-то долго умирает, агонии не бывает. Пришел участковый. Моя подруга стала просто «трупом, который лежит на кровати у левой стены, в черной футболке с латинскими буквами». Когда ее увезли, я стала как-то в комнате на автопилоте прибираться. Смотрю, упаковка целая кодеина осталась. Такое искушение было. Думаю, жидкость из всех ампул слить в стакан и зашарашить. Потом нет, думаю. Я стала на жизнь смотреть вроде как на комнату, из которой я могу в любой момент выйти. А раз я могу выйти, когда захочу, может, стоит посмотреть, нет ли тут чего-нибудь, чего я еще не видела. Ну, такой депрессняк был. На похоронах наорала на ее мать. Справедливо, между прочим, за дело. Во всех газетах про это писали.