Дональд Уэстлейк - Одинокий островитянин
Они прогуливались вместе, и он показывал ей остров, каждую песчинку, каждую веточку и учил поддерживать огонь восемью спичками. А когда на остров обрушивались в слепой ярости нечастые бури, она забивалась в его убежище, ее волосы ласкали его щеку, теплое дыхание согревало его шею, и они сообща пережидали шторм, держась за руки и уставясь на мерцающий огонь в надежде, что он не погаснет.
Так случалось дважды, и ему приходилось использовать драгоценные спички, чтобы поджечь пламя снова. Но всякий раз они уверяли друг друга, что в следующий раз костер будет защищен получше.
Однажды, когда он пересказывал ей последнюю завершенную главу, она заметила:
– Ты так давно ничего не сочинял нового. С тех пор, как я здесь появилась.
Он запнулся, ход его мыслей был прерван, и он осознал, что она говорит правду. И сказал ей:
– Сегодня я начну следующую главу.
– Я люблю тебя, – отвечала она.
Но он оказался не готов начать новую главу. В действительности ему не хотелось начинать никакой новой главы. Он лишь хотел пересказывать ей уже законченные главы.
Она настаивала, чтобы он сочинял книгу дальше, и впервые с тех пор, когда она присоединилась к нему, он ее оставил. Он пошел на другой конец острова и сидел там, глядя на океан.
Немного погодя она пришла к нему, прося прощения. Она молила его рассказать еще раз первые главы книги, и он наконец взял ее за руки и простил.
Но она вновь и вновь возвращалась к тому же предмету, всякий раз все более настойчиво, пока однажды он не оборвал ее словами: “Отстань!” – и она залилась слезами.
Они действуют друг другу на нервы, понял он, приходя к убеждению, что Дорин своим поведением все больше напоминает ему мать – единственную женщину, которую он знал по-настоящему. Как и его мать, она была собственницей, ни на миг не оставляла его в одиночестве и не отпускала просто побродить и поразмышлять. И, как и его мать, она проявляла требовательность и настаивала, чтобы он вернулся к работе над книгой. Ему казалось, что она хочет, чтобы он опять превратился в простого служащего.
Они спорили яростно, и однажды он ее ударил – чего никогда не посмел бы сделать с матерью. Она испугалась и заплакала, а он стал извиняться, целовать ей руки, целовать щеку, где горело пятно – отпечаток его руки, гладил ее волосы, и она, смягчившись, простила его.
Но прежнее не вернулось. Она становилась все более сварливой, придирчивой, все больше походила на его мать. Она даже внешне стала похожей на нее, только помоложе: особенно глаза, утратившие свою синеву и обретшие взамен жесткость, и голос, ставший более высоким и капризным.
Он начал тяготиться ею, таиться и скрывать от нее свои мысли, не разговаривал с ней часами. А когда она прерывала его раздумья либо просто тихо касалась его руки, как привыкла делать раньше, или же – теперь чаще – начинала жаловаться, что он не работает над книгой, он видел в ней досадную помеху, сующую нос не в свои дела чужачку. С остервенением он требовал оставить его в покое, отстать от него. Но она не уходила никогда.
Он не мог бы сказать точно, когда ему явилась мысль убить ее, но она осела в его голове. Он пытался гнать ее, вдалбливая самому себе, что он вовсе не тот человек, чтобы совершить такое, – что он бухгалтер, маленький, тихий и незаметный.
Но он уже не был таким. Теперь он был авантюристом, морским скитальцем, загорелым и грубым дикарем, которому позавидуют все на свете бедные бухгалтеры. И он знал, что вполне способен на убийство.
День и ночь он раздумывал над этим, сидя перед маленьким костерком и глядя в огонь, пока она, в неведении подстерегавшей ее опасности, продолжала приставать к нему, требуя новых глав книги. А не то она принималась смотреть за костром, требуя, чтобы он принес еще хвороста, чтобы не дал огню погаснуть, как у него уже случалось дважды, а он приходил в ярость из-за несправедливых обвинений. Не он погасил огонь, а буря. Нет, протестовала она, буря не загасила бы огонь, если б он все делал как полагается.
Наконец он не вытерпел. Ранее, в более безмятежные дни, они часто купались вместе, поближе к берегу – из опасения наткнуться на акул. Теперь они уже давно вдвоем не плавали, но как-то раз он коварно предложил ей вспомнить прежнее.
Она сразу же согласилась, они разделись и вбежали в воду, радостно хохоча и брызгаясь, как будто все еще были счастливыми влюбленными. Он нападал на нее, как делал прежде, а она отбивалась, смеясь и плескаясь. В конце концов он схватил ее и увлек под воду.
Она пыталась бороться, но он, чувствуя в себе новые силы, держал ее в смертельном объятии, покуда ее рывки становились все слабее и наконец прекратились. Тогда он выпустил ее и стал смотреть, как волны относят ее тело в море, шевеля медвяные волосы и осыпая брызгами теперь навек закрывшиеся синие глаза. Спотыкаясь, он направился к берегу и рухнул на песок.
Теперь он был один. Совершенно один.
На другой день он стал ощущать первые угрызения совести. Ему вспоминались ее голос и ее лицо, их первые счастливые дни. Он перебрал в уме все прежние разногласия и увидел ясно, что часто бывал не прав. Он сознавал, что относился к ней несправедливо, что всегда думал только о себе. Она ведь не для себя хотела, чтобы он закончил книгу, а ради него. Он был невыдержан и жесток, и ссоры, убивавшие их любовь, случались по его вине.
Он думал о том, с какой готовностью и радостью согласилась она искупаться вместе, – в надежде, что это знак примирения.
По мере того как подобные мысли посещали его, мука и раскаяние заполняли его сердце. Она была единственной, кто ответил на его любовь, кто видел в нем нечто большее, чем маленького человечка, склонившегося над гроссбухами в тихом офисе, – а он убил ее.
Он шептал ее имя, но она ушла, умерла, и виною тому был он. Он упал на землю и зарыдал.
В последовавшие недели он, хотя и безумно по ней тосковал, стал примиряться с этой потерей. Он почувствовал, что нечто очень важное вошло в его жизнь и изменило его навсегда. Совесть жалила его за совершенное убийство, но эта была сладостная боль.
Пять месяцев спустя его спасли. С громадного парохода спустилась маленькая шлюпка, и матросы помогли ему вскарабкаться в нее. Его доставили на борт, подняли по веревочной лестнице, накормили, дали выспаться, и, вполне придя в себя, он предстал перед капитаном.
Капитан, маленький седой человек в вылинявшей форме, указал ему на стул рядом со столом.
– Сколько времени вы пробыли на острове? – спросил он.
– Не знаю.
– Вы были один? – спросил капитан вежливо. – Все время?
– Нет, – ответил он. – Со мной была женщина. Дорин Палмер.
– Где же она? – удивился капитан.
– Она мертва. – И он заплакал. – Мы спорили, ругались, и я убил ее. Я утопил ее, и тело унесло в море.
Капитан глядел на него, не зная, что сказать или сделать, потом решил не делать ничего, а просто по прибытии в Сиэтл сдать спасенного властям.
Полиция в Сиэтле выслушала вначале капитана, а потом допросила Джима Килбрайда. Он сразу сознался в убийстве, повторяя, что совесть мучит его с тех пор. Говорил он связно и разумно, отвечал подробно на все вопросы о его жизни на острове и о совершенном им преступлении, и никому не пришло в голову, что он сумасшедший. Стенографистка отпечатала его показания, и он их подписал.
Сослуживцы, посетившие его в тюрьме, смотрели на него с любопытством. Вот ведь как они в нем ошибались. Он принимал их благоговейный интерес с улыбкой.
Ему предоставили адвоката, но суд по справедливости признал его виновным в убийстве первой степени. Во время слушания дела он держался спокойно и достойно, и никто не мог бы узнать в нем ничтожного клерка. Его приговорили к газовой камере, и приговор был приведен в исполнение.