Михаил Шаламов - Строгий заяц при дороге
Наконец мысли о прелестной супруге стали совсем невыносимыми. Колвин встал с ложа, в шлепанцах и в ночном колпаке прошел к креслу у камина и, запалив пятидесятисвечовый канделябр, сел читать.
В ветхой, изъеденной мышами книге излагалась смутная легенда о давно исчезнувшем народе — строителе огромных шумных городов, повелителе таинственных сил огня и металла; о народе, который тысячелетия назад властвовал над миром и за, великую гордыню свою наказан был мором и гладом, бедой и войной. Там было написано о Темных веках, когда планета залечивала раны, а на смену впавшему в ересь и дикость человечеству Ушедших пришли орды новых, доселе невиданных существ, которые в упорной борьбе с природой, вновь подчинив себе стихии огня и металла, выстрадали право называться людьми.
Листая пергамент древних страниц, Колвин задумался о судьбах своего мира и мира Ушедших, о сегодняшнем и завтрашнем дне человечества. Свечи, чадя, оплывали, и душный восковой дымок витал под сводами спальни. Давно уже пробили полночь колокола на башне городской ратуши, а принц все сидел, погруженный в свои мысли.
Вдруг чуткий слух его уловил легкий шелест шагов. «Ридина! Это Ридина спускается с лестницы!» — понял Колвин и, вскочив с кресла, подбежал к заветной дверце. Но шаги приближались не с этой стороны.
Скрипнув, отворилась тяжелая парадная дверь, и на пороге спальни вырос жуткий, чем-то смутно знакомый, силуэт. Принц не успел еще как следует разглядеть непрошеного гостя, как вспыхнули и разом погасли свечи в канделябре, а в черном воздухе августовской ночи, освещаемом только неверным светом ущербной луны, разлился промозглый холод склепов и подземелий.
Колвин в каком-то противоестественном оцепенении стоял, вцепившись в ручку заветной двери, а темная фигура уже заскользила по комнате. И Колвин узнал пришельца.
По брачным покоям королевского дворца безмолвно шел Бустрофедон. Колвин узнавал его осанку, походку… Изменилась разве что манера держать голову. Раньше колдун держал ее гордо поднятой, окидывая испепеляющим взором своих подданных и врагов; теперь же — вяло волочил за бороду по пышному ворсу хоросанских ковров.
Все еще не в силах пошевелиться, Колвин молча смотрел на страшного гостя. Взгляд его был прикован к лицу волшебника. Глаза Бустрофедона смотрели в потолок, а бескровные губы безмолвно шептали то ли заклятия, то ли молитвы злобным богам, которым поклонялись маги Голубой Орды.
Обойдя комнату вдоль стен и пощупав рукой лебяжий пух перин брачного ложа, зловещая тень удалилась.
Как только захлопнулась дверь, Колвин вновь обрел способность к действиям. Выхватив из ножен, висевших на спинке кресла, свой верный клинок, принц выскочил следом за колдуном. А тот уже спускался по парадной лестнице, волоча по ступенькам свою седовласую голову. Голова подпрыгивала и болезненно морщилась при каждом ударе о мрамор. Вот Бустрофедон сошел вниз и, миновав дружно храпящий караул, вышел из дворца.
«Вот и все, — подумал Колвин. — Значит, силы зла больше не властны надо мной. Чары рухнули!»
Взяв шпагу под мышку, он вернулся в опочивальню и, поменяв простыни, забылся сном.
Спал он этой ночью неспокойно. Под утро, увидев во сне белую крысу, не просыпаясь, вскинулся, закричал. Этим он до смерти перепугал свою тещу, вдовствующую королеву, которая, как обычно, пришла пить его кровь…»
Говорят, одно из самых тяжелых испытаний, которые выпадают на долю космонавтов — «пытка» сурдокамерой. Долгие часы, проведенные в одиночестве, в безмолвии, в полной беспомощности. Именно так чувствовал я себя в тот день. Слонялся по улицам, прятался от мороза в кафетериях, по мосту перешел на другой берег Камы и вернулся обратно. Еще совсем недавно у меня были друзья, враги, с которыми я воевал, цель. А теперь я стал просто прохожим, праздношатающимся отпускником Максудом Аблакатовым без определенных занятий.
В баре «Презент» были безалкогольные часы и полное отсутствие очереди.
— Ну, ты чего, Макс? Чего не заходишь? — теребил меня за рукав Павлик Пысин.
— Да все некогда…
— И не стыдно тебе?! Человек для общего дела старается, кости собирает, а ему «все некогда»! — лицо юноши уже наливалось багрянцем. — На работе смеются. Дошел, говорят! Другие с работы разносолы домой несут, а Пысин — огрызки да кости голые. Жена из дома гонит — всю квартиру, мол, тухлятиной провонял. А ему — «все некогда»!
— Да успокойся ты, — через силу выдавил я из себя. — Наберешь центнер — и все уладится. Все уладится, Павлик. Ты только успокойся. Все уладится…
— Ну да, — голос его чуть потеплел. — А то хоть домой не показывайся. Каждый вечер с Люськой из-за этих костей лаемся, почище этих твоих — «рольмопсов». Она ведь, Макс, на развод подать грозится!..
— И это уладится, — утешил я его. — Ты только успокойся, и все у тебя уладится.
И ему этого хватило. Таинственно подмигнув, Павлик подвинулся поближе:
— Слышь, Макс! Я ведь снова того мужика встретил, который тогда икону мне продал! Пришел, понимаешь, с картиной. И сразу — ко мне по старой памяти.
— А ты?
— При-об-рел! Во — какая картина! На ней богоматерь нарисована. Итальянская и с младенцем. Называется «Богоматерь Бенуа», и нарисовал ее художник Давинчи. Там так и написано: «Рисовал Л. Давинчи». Хорошая картина, на клеенке. И почти совсем новенькая. Купи, а! За полста уступлю! Ну?
— Давинчи, говоришь? — спросил я еле сдерживаясь. — На клеенке, говоришь? Богоматерь? Заверните!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
НАВОДНЕНИЕ
К вечеру я чувствовал себя, словно выжатая губка. Как это там? «Не успеет пропеть петух, а ты уже трижды отречешься от меня…» Совсем было решился идти к Асе — все-таки она единственная женщина, которая меня сегодня не предала. Но почувствовал: не вынесет мое сердце ее вселенской скорби. В нерешительности топтался я во дворе.
Закутанные старушки на скамейке, возле подъезда увлеченно обсуждали утренние события. До меня доносились лишь обрывки фраз:
— Банда, как бог свят — банда…
— Осьмерых повязали…
— И старик с ними…
— Поп, говорят…
— Ишшо скажешь! Не поп. Сектант это…
— А тот как…
— Обухом?..
— Ишшо скажешь! Да не обухом, а колом…
— Пестиком, матушка, пестиком…
Старушки болтали самозабвенно. Но даже они возмутились, повскакивали со скамеечки, когда увидели, что я, схватив за воротник пробегавшего мимо мальчугана, начал накручивать ему ухо. Не мог же я объяснить им, убогим, что это — мой личный враг, товарищ Тит!
— Ага-а-а-а, — шипя от обиды, вдруг начал выговаривать мне пацан, — вы, Штирлиц, поступаете неэтично! Ведь мы же с вами — единомышленники!
От неожиданности я выпустил из пальцев красное мальчишечье ухо. Тит, вместо того, чтобы убежать, как поступил бы на его месте каждый, остался стоять возле меня.
— А о конспирации забыл? Я деру тебе уши в целях конспирации! Среди старушек могут оказаться люди Шелленберга!
— А-а… Ну тогда — дерите! — и этот чокнутый сам подставил мне ухо. Сам. Понимаете?!
Продолжать экзекуцию мне расхотелось. Пропало уходральное настроение. Я смотрел на парнишку сверху вниз.
— Так крутите ухи-то! — шепотом одернул меня мальчик. — Гестапо не дремлет!
И тогда мне стало страшно. Я увлек парня за собой под человеколюбивое квохтание бабок; присел на бортик песочницы, спросил его:
— Для тебя это так важно — играть в Штирлица? Зачем тебе это?
— А что, — ответил он поеживаясь, — дома-то снова мамка выпорет. За двойки.
— А двойки тебе зачем?
— А без моих двоек мамке скучно. У нее жизнь не задалась. Мамка по ночам плачет, а если меня выпорет, то спит спокойно. Я знаю. Так уж лучше — двойки!..
Такая вот была у парня логика.
— Ты… — сказал я, — ты хочешь научиться чинить телевизоры и радиоприемники? Хорошее дело.
— Можно, — ответил мальчик.
— Тогда приходи ко мне на работу. Научу. Завтра же после школы приходи. Мне, знаешь ли, в отпуске надоело. Пойду завтра на работу. Так ждать тебя?
— Ждите.
Парень глядел на меня недоверчиво. Запоминая адрес нашей мастерской, старательно высовывал кончик исчерканного шариковой ручкой языка, шевелил губами.
— Да, кстати… Я ведь сразу, Максуд Александрович, вашу шутку со скелетом раскусил. И вовсе даже не испугался! Это ведь и дураку ясно, что если скелет на подставке с колесиками, то он не настоящий.
— А что, разве он был на подставке?
— Ага. У нас такой же скелет в школе есть, только поновее.
— Конечно, — ответил я, вставая. — Это и дураку ясно…
Возвращаться к Аське мимо старушек на лавочке было невозможно. И откуда они только берутся, такие морозоустойчивые? Я зашагал к трамвайной остановке. Все! Хреновый из вас сыщик, Максуд Александрович!