Ричард Флэнаган - Узкая дорога на дальний север
Джимми Бигелоу уставился на мрачную линию деревьев. И спросил, не имел ли Петух в виду: как «Кинг-Конг». Тон у него был неуверенный.
– Убежден, что красота насыщена витаминами, – произнес Петух Макнис.
Джимми Бигелоу сказал, что, как ему кажется, так витамины находятся в витаминах.
– В красоте, я сказал, – поправил Петух Макнис.
Ни во что такое он не верил, зато слышал, как Кролик Хендрикс рассуждал о подобной чепухе. В таких возвышенных чувствах, остающихся возвышенными, даже если украдены у других, он видел свидетельство более утонченной натуры, которая отделяла его от сброда низшего порядка и гарантировала выживание.
По небу с безумной скоростью неслась темная дождевая туча. Пробивавшийся сквозь бамбук свет резко померк, ветви тиков вновь пропали в сером тумане, несколько крупных капель дождя очертя голову полетели к земле, и уже через несколько секунд ревущим потоком обрушился дождь. Джунгли слились в единое целое и невероятно гнетущее. Тяжелые струи воды падали с верхушек деревьев и отскакивали от земли сбоку от плаца, словно даже землю тошнило от дождя и она не могла дождаться, когда он кончится. Но он не кончался. Было ощущение, что дождь намеревается подчинить себе все вокруг. Он становился все сильнее – тяжелее, резче, лил с таким грохотом, что люди отчаялись даже кричать друг другу, пока ливень не стихнет хотя бы малость.
Заключенные все прибывали. Больных было – как никогда раньше. Те, кто не мог стоять, сидели или лежали вдоль громадного тикового бревна на одной стороне плаца, это место называлось Стена Плача. Сквозь пелену дождя Петух Макнис смотрел, как к плацу по грязи с трудом пробирается какой-то землекоп. Рядом с ним вышагивал другой заключенный, они держались вместе, будто направлялись на скачки. Тот, что еле передвигался, похоже, не нуждался в помощи, а шедший рядом, похоже, и не думал ее предлагать. И все же, когда в водяном мареве они сливались воедино, Петуху Макнису казалось, будто что-то их связывает.
Когда они наконец-то подобрались поближе, он понял, что это Кроха Мидлтон (он-то и передвигался еле-еле), а рядом с ним идет Смугляк Гардинер, словно ничего более естественного на свете и быть не может. Дважды он увидел, как Гардинер предлагает своему спутнику поддержку, но Мидлтон, похоже, намеревался дойти до места своими ногами.
И вид этих двоих, кого он презирал всей душой, вид искалеченного с приятелем, который, может, и способен над ним посмеяться, зато не способен его бросить, вид того, чем обладали даже самые ничтожные, но чем он, Петух Макнис (он и сам понимал!), не обладал, не имел для него никакого смысла и сразу же наполнил его самой жуткой ненавистью. Петух Макнис отвернулся, поворотился к бамбуку и вновь попытался вообразить его себе в виде готических арок, узилище свое представить собором, а сердце свое насытить красотой.
8
Пока заключенные с Дорриго Эвансом во главе собирались под проливным дождем, японцы ждали в управленческой конторе, пока ливень поутихнет, и только после этого вышли. К удивлению Дорриго Эванса, с ними был и Накамура. Обычно разводка проходила под надзором лейтенанта Фукухары. В отличие от Фукухары, которому всегда удавалось сохранять на плацу вид, как на параде, Накамура в своей офицерской форме выглядел замызганным, рубашка его была покрыта темными заплесневелыми пятнами. Он остановился, чтобы подвязать обмотку, завязка которой волочилась по грязи.
В ожидании Дорриго Эванс разминал тело, как делал когда-то на поле для регби, готовясь к поединку. Заключенных пересчитали (утомительная процедура, во время которой каждый должен был прокричать свой номер по-японски). Как командир и главный офицер-медик Дорриго Эванс доложил майору Накамуре, что за вчерашний день умерло четыре человека, еще двое – за ночь и что после этого осталось восемьсот тридцать восемь военнопленных. Из этих восьмисот тридцати восьми шестьдесят семь больны холерой и находятся в холерном карантине, еще сто семьдесят девять лежат в лазарете с очень серьезными болезнями. Еще сто шестьдесят семь заключенных слишком больны, чтобы выполнять какую-либо работу, помимо необременительных дежурных обязанностей. Он указал на заключенных, прислонившихся к бревну, и заявил, что там собралось еще шестьдесят два человека в дополнение к тем, что сегодня числятся больными.
– Таким образом, для работы на железной дороге остается триста шестьдесят три человека, – закончил доклад Дорриго Эванс.
Фукухара перевел.
– Го хяку, – произнес Накамура.
– Майор Накамура говорить, у него должно быть пятьсот заключенных, – перевел Фукухара.
– У нас нет пятисот годных человек, – сказал Дорриго Эванс. – Нас косит холера. Она…
– Австралийцы должны мыться, как японский солдат. Горячая баня каждый день, – отчеканил Фукухара. – Быть чистый. Тогда никакой холера.
Никаких бань не было. Не было времени нагреть воды, даже если бы у них и были бани. Слова Фукухары поразили Эванса своим самым мучительным издевательством.
– Го хяку! – взорвался Накамура.
Этого Дорриго Эванс не ожидал. На минувшей неделе требовалось четыреста человек, и после театрального представления, которое они с майором разыгрывали, обычно сходились примерно на трехстах восьмидесяти. Но каждый день становилось все больше умерших и больных и меньше способных работать. А теперь еще и холера. Однако главный медик стоял на том же, с чего начал, и повторил: к работе пригодны триста шестьдесят три человека.
– Майор говорить, предоставьте больше кого из лазарета, – сказал Фукухара.
– Там лежат больные, – сказал Дорриго Эванс. – Если их поставят на работу, они умрут.
– Го хяку, – произнес Накамура, не дожидаясь перевода.
– Триста шестьдесят три человека, – сказал Дорриго Эванс.
– Го хяку!
– Триста восемьдесят, – сказал Дорриго Эванс, надеясь, что они смогут поладить на этом.
– Сан хачи, – перевел Фукухара.
– Ён хяку кюй йю го, – произнес Накамура.
– Четыреста девяносто пять, – перевел Фукухара.
Легко поладить, видно, не удастся.
Торговля продолжалась. Через десять с лишним минут препирательств Дорриго Эванс решил, что если уж и придется отбирать для работы больных, то это должно определяться его познаниями в медицине, а не безумными требованиями Накамуры. Он предложил четыреста человек, еще раз повторив число больных, подробно перечислив бездну их хворей. Однако в душе Дорриго Эванс понимал, что его медицинские познания – никакой не довод и никакой не щит. Полковник чувствовал себя ужасно беспомощным, а тут еще и голод подтачивает силы изнутри, и он старался не думать про стейк, от которого так бесшабашно отказался.
– Но ведь если мы выставим больше четырехсот, – убеждал он, – то ничего не добьемся для императора. Умрут люди, от которых было бы куда больше пользы, стоило бы им поправиться. Четыреста – это самое большее, что мы можем предоставить.
Фукухара еще не успел перевести, а Накамура уже орал капралу. Из конторы быстренько принесли стул из гнутого дерева. Взобравшись на него, Накамура обратился к заключенным по-японски. Речь его была краткой, закончив ее, он сошел со стула, на который забрался Фукухара.
– Майор Накамура имеет удовольствие руководить вами на строительстве железной дороги, – начал лейтенант. – Он сожалеть, обнаружив серьезные просчеты в делах здоровья. По его мнению, это из-за отсутствия японской убежденности: здоровье следует за волей! В японской армии тех, кто не способен исполнить задание из-за отсутствия здоровья, считают самыми постыдными. Преданность до смерти – хорошо.
Фукухара слез со стула, и майор Накамура снова взобрался на него и снова заговорил. На этот раз, закончив речь, он не спустился, а остался стоять на стуле, оглядывая сверху вниз ряды заключенных.
– Надо понимать японский дух! – орал Фукухара снизу, его бакланья шея ходила буграми, будто он изрыгает слова. – Япония работать готов, майор Накамура говорить, австралии должны работать. Япония кушать меньше, австралии кушать меньше. Япония очень сожалеть, майор Накамура говорить. Много люди должны умирать.
Накамура слез со стула.
– Убожество, – шепнул Баранья Голова Мортон Джимми Бигелоу.
Что-то упало. Никто не двинулся. Никто не проронил ни слова.
В переднем ряду упал какой-то заключенный. Накамура пошагал вдоль ряда заключенных, пока не дошел до упавшего.
– Курра![55] – заорал Накамура.
Когда ни этот, ни повторный крик ни к чему не привели, японский майор пнул упавшего ногой в живот. Узник, шатаясь, поднялся на ноги и тут же свалился опять. Накамура с силой ударил во второй раз. Опять узник привстал на ноги и опять упал. Его громадные желчные глаза выпирали из орбит, как грязные шары для гольфа: нездешние, затерянные, из иного мира – и сколько бы Никамура ни орал, сколько бы ни бил ногой, узник оставался недвижим. Сильная впалость щек на изможденном лице создавала видимость, будто у него непропорционально большая челюсть. От этого все лицо походило на рыло дикой свиньи. «Недоедание», – подумал Дорриго Эванс, который пошел вслед за Накамурой, а теперь опустился на колени между ним и узником. Тот лежал в грязи, не двигаясь. Тело его, похожее на вешалку для тряпья, было сплошь покрыто болячками, язвами и шелушащейся кожей. «Пеллагра, бери-бери и бог знает что еще», – соображал Дорриго. Ягодицы узника размером немногим превосходили потертые канаты, из которых каким-то узлом грязной веревки торчал задний проход. Вонючая грязно-зеленая слизь сочилась, стекая по его худым, как спички, ногам. Амебная дизентерия. Дорриго Эванс сгреб этот изгаженный куль, бывший человеком, на руки и, вновь встав на ноги, повернулся к Накамуре. Больной свисал с его рук, как вымазанная в грязи вязанка поломанных палок.