Монс Каллентофт - Дикая весна
Когда она рассказала Туве о смерти бабушки – по телефону, всего час спустя после звонка отца, – та отреагировала с тем безразличием, на какое способны только подростки. Она тоже прежде всего подумала о практической стороне дела – спросила, поедут ли они на Тенерифе. Затем Малин услышала в ее голосе страх.
– У тебя ведь нет в доме ничего, что можно выпить?
– Вода и кока-кола, Туве.
– Это не шутка.
– Я обещаю не пить, Туве.
– Обещаешь? Ты должна поклясться!
– Обещаю, – повторила Малин и вдруг поняла, что смерть матери дает ей шанс вновь завоевать утраченное было доверие.
Ей стало стыдно.
На работе она испытывает профессиональную радость от грубого насилия и убийств, от несчастья других. Она знает это, давно смирилась с этой мыслью. Но человек, который инстинктивно думает, какой выигрыш сулит ему смерть собственной матери, – что это за существо?
И тут ее снова охватила тяга к текиле.
Тяга к оглушающей силе алкоголя. К бесчувственности опьянения. Это страстное желание могло возникнуть в любой момент, всегда без предупреждения. Она пыталась найти логику в этих атаках, некую модель, чтобы избегать ситуаций, пробуждающих в ней былую жажду, – однако никакой логики или алгоритма обнаружить не удалось.
Болезнь. Паразит. Непредсказуемый вирус, взрывающий твой организм по собственному капризу. Научись жить с этим, как с незаметной постороннему глазу инвалидностью.
Но тогда, когда она стояла над кастрюлей с овощным пюре, после разговора с папой и Туве, тяга была сильнее, чем когда бы то ни было. И тогда она сделала то, что иногда ее выручало. Причинила себе боль – опустила пальцы одной руки в булькающее, только что измельченное толкушкой пюре, почувствовала жар и жжение, однако температура была недостаточной, чтобы повредить кожу.
Лицо Туве рядом с Малин, они сидят рядом на церковной скамье. Кожа у Туве ровная и гладкая, никаких прыщей и угрей, какие обычно бывают у подростков. Туве перебирает пальцами розу, мать и дочь быстро переглядываются, однако не знают до конца, что хотят сказать этими взглядами.
Перед ними лежит в гробу их бабушка и мама. Вот они видят, как дедушка и папа в черном костюме приближается к гробу. Они видят, как он отворачивается, медлит, ловит ртом воздух, плачет и кладет на гроб алую розу, прежде чем вернуться на свое место.
Малин и Туве снова переглядываются, думая, что им делать с этим мгновением.
И вот Туве поднимается и движется к гробу; даже не пытаясь выдавить из себя слезу, она кладет на него свою розу.
Туве ничего не шепчет, ничего не произносит, лишь возвращается на свое место, и Малин смотрит на папу, снова на Туве, в глубине души желая прочесть их мысли, но вместо этого видит Янне, который медленно, как и положено по ритуалу, приближается к гробу, словно все, что происходит в часовне Вознесения в этот обычный будний день, – всего лишь пьеса, которую необходимо доиграть до конца.
«Скорее бы все это закончилось», – думает Туве и закрывает глаза. У нее просто нет сил смотреть, как все эти старички и старушки, которых она даже не знает, один за другим подходят к гробу и что-то шепчут.
– Прощай! – произносит кто-то из них вслух, и Туве вздрагивает, открывает глаза, замечает боковым зрением, что дедушка плачет. Его жалко, его она всегда любила – но бабушку? Ее она никогда не знала, а того, кого не знаешь, невозможно оплакивать. Похоже, что и мама не особо убита горем, хотя Туве заметила, как она старалась это изобразить.
Изображать чувства.
Все, кого она знает, регулярно этим занимаются.
Она думает о письме, которого ждет. Она никому не рассказала о нем, а маме даже заикнуться не смеет. Ясное дело, было некрасиво и гнусно подделать ее подпись на документах.
Но, может быть, все получится?
И тогда она обрадуется?
Нет.
Не обязательно. Совсем не обязательно.
Маму может вообще занести неизвестно куда.
И Туве не может сдержать улыбку, когда думает о письме, которое, возможно, придет, однако улыбаться здесь нельзя – нигде не сказано, что ты обязан плакать, но улыбаться точно запрещено.
* * *Часовню заполняют звуки псалма. Звучание органа, пытающееся разогнать затхлый воздух, придать дневному свету то естественное тепло, которого ему не хватает.
Когда Малин была здесь в последний раз, хоронили жертву убийства – толстого одинокого человека, о котором мир, похоже, забыл с самого начала.
Следом за папой Малин направляется к выходу, видит, как он кивает людям в проходе.
Она тоже кивает. И думает, что, наверное, так и следует себя вести.
И тут распахиваются двери часовни, и в неожиданно ярком свете фигура папы превращается в странный черный контур, а возле его головы парят две девочки с ангельскими крылышками. Лица у них белые и испуганные. Такие испуганные, что Малин охватывает желание кинуться вперед, подхватить их и прижать к себе.
Она моргает.
Теперь, когда глаза привыкли к свету, она видит только отца. Только папа – и запах конденсированного страха.
Глава 3
Когда я потеряла тебя, мама?
Когда ты исчезла? Потому что тебя не было рядом, когда я была маленькой, правда? А где же ты была?
На планете заботы о себе самой. И я приходила к тебе, и, конечно, мне разрешалось посидеть у тебя на коленях, но не больше пяти минут, потом ты должна была заняться чем-то другим, а я была слишком тяжелая, слишком жаркая, я мешала. Как может мать считать, что ее дочь мешает?
Так что я отворачивалась и убегала к папе – именно он ездил со мной на соревнования по легкой атлетике, подвозил на футбольные матчи, следил за тем, чтобы я была подстрижена. Ведь так?
Ты был повернут ко мне, папа, не так ли? Ведь был?
Я помню, как сидела в своей комнате в нашем доме в Стюрефорсе и ждала, что ты, мама, зайдешь ко мне. Скажешь что-нибудь ласковое, погладишь меня по спине.
Но ты ни разу ко мне не зашла.
Я лежала в кровати и смотрела в белый потолок, не в силах заснуть.
Однажды ночью была гроза, и я пришла к вам в постель, залезла к тебе. Мне было пять лет.
Ты зажгла лампу на тумбочке.
Папа спал рядом с тобой.
Ты посмотрела на меня и сказала:
– Ложись рядом со мной. Ты боишься грозы?
Потом ты погасила свет, и я ощутила тепло твоего тела через ночную рубашку; ты увлекла меня в сон, словно вся ты была кораблем, наполненным теплом.
Когда я проснулась утром, ты уже встала. Я нашла тебя в кухне. Заспанную, с мешками под глазами.
– Я всю ночь не сомкнула глаз, – сказала ты. – И все из-за тебя, Малин.
Ты редко сердилась, мама.
Но казалось, что тебя нет, даже когда ты была в комнатах на нашей вилле. Ты решала, как мне одеваться, – во всяком случае, пыталась, стремясь сделать меня более женственной, ибо девочкам надлежало быть такими. Я ненавидела юбки, которые ты пыталась на меня надеть. И платья.
И я старалась сдержаться. Ты хотела сделать меня маленькой в этом мире – чтобы я всегда знала свое место.
«Ты не особо умна, Малин.
Тебе бы замуж за человека с деньгами.
Может быть, тебе стоит стать воспитательницей детского сада? Тебе бы это подошло. Но только уж старайся.
Тебе бы замуж за человека с благородной фамилией».
Стань частью моей собственной неудачи, моей неспособности принять то, что мне выпало, – и то, что я сама сотворила!
Ты ненавидела реальность, мама.
Ненавидела ли ты меня? Как напоминание о твоей собственной реальности?
Слова, произнесенные твоим недовольным голосом, когда я приносила домой хорошие оценки.
«Ты, наверное, кокетничаешь с учителями?»
И потом, когда появилась Туве, ты проклинала мою неуклюжесть: как я могла забеременеть? Просто взять и залететь – в таком юном возрасте? Ты сказала, что я – то есть мы – нежеланные гости, потому что ты готова сквозь землю провалиться перед всеми хорошими знакомыми за то, что я принесла в подоле.
Туве.
Ты никогда не смотрела на нее. Ты ни разу не взяла ее на руки. Ты решила, что она – позор, только потому, что она не вписывалась в идеальную картину твоей жизни, которую ты силилась нарисовать.
Но эта картина никого не волновала, мама.
Меня волновала только ты.
Я хотела твоей любви. Но поскольку я не получила ее в детстве, то, наверное, уже и не желала ее во взрослом возрасте, да и ты все равно мне ее не давала.
А была ли эта любовь?
Чего ты боялась, мама? Одному богу известно, как мне нужна была твоя поддержка, когда я училась в полицейской академии – и была одна с Туве.
Папа иногда приезжал в Стокгольм.
Но ты не желала.
«Женщины не должны становиться полицейскими!»
С годами пропасть росла. Нелюбовь стала больше, чем любовь, уничтожила ее, и я вынуждена была наплевать на тебя, мама.
Я тоскую по той матери, которой у меня не было, но не могу оплакивать ту мать, которая у меня была.
Стало быть, я плохой человек?
Глава 4
Острый запах паленого в воздухе, наверняка от строительного взрыва, звук которого она слышала ранее, ударил в ноздри, от чего утреннее солнце вдруг стало тревожным.