Ричард Флэнаган - Узкая дорога на дальний север
Они наизусть читали друг другу свои любимые хайку, глубоко тронутые не столько поэзией, сколько своей чувствительностью к поэзии, не столько гениальностью стихов, сколько собственной мудростью в их понимании. Душу им грело не то, что они знают стихотворение, а то, что знание стихотворения демонстрирует возвышенную сторону их самих и японского духа – того самого японского духа, которому вскоре ежедневно катить по их железной дороге без препон до самой Бирмы, того японского духа, который из Бирмы отыщет себе путь в Индию, того японского духа, которому оттуда предстоит завоевать весь мир.
«Вот так, – думал Накамура, – японский дух воплощается ныне в железной дороге, а железная дорога японского духа, наша тропа сквозь чащу на север, помогает донести великолепие и мудрость Басё всему миру вокруг».
И, ведя разговор о ренга, вака и хайку, о Бирме, Индии и железной дороге, оба офицера ощущали огромное удовлетворение от общих взглядов, хотя в чем именно состояла общность этих взглядов, ни один из них впоследствии выразить не мог. Полковник Кота продекламировал еще одну хайку Като, и оба согласились, что именно этот высший японский дар: изображать жизнь так немногословно, так изысканно – они и помогают своей работой на железной дороге донести до всего мира. И эта беседа, которая на самом деле вылилась в череду обоюдных соглашений, позволивших обоим со значительно большей легкостью отнестись к собственным лишениям и той жестокой борьбе, какой являлась их работа.
А потом Накамура взглянул на часы.
– Вы должны извинить меня, полковник. Времени уже три пятьдесят. Я должен до подъема перераспределить работу бригад, чтобы выполнить новые установки.
Майор уже стоял на пороге, когда полковник положил ему руку на плечо.
– Я мог бы всю ночь проговорить с вами о поэзии, – признался высокий человек.
В темноте и пустоте хижины Накамура почувствовал накал чувств полковника Коты, когда тот обвил рукой Накамуру и приблизил свое похожее на акулий плавник лицо. От него несло лежалой килькой. Губы его были приоткрыты.
– Еще словечко, – начал полковник Кота. – Мужчины… мужчины любят.
Он мог не продолжать. Накамура отшатнулся. Полковник Кота вытянулся в струнку и надеялся, что был неверно понят. В Новой Гвинее они забивали и ели и американских пленных, и своих собственных солдат. Они умирали от голода. Он помнил трупы с обтянутыми кожей бедренными костями, выпиравшими, точно обгрызенные барабанные палочки. Цвета. Коричневый, зеленый, черный. Он помнил сладковатый вкус. Ему хотелось, чтобы еще какое-нибудь человеческое существо узнало, что они голодали и выбора у них не было. Сказать, что с этим все было в порядке. Удержать его. И…
– Ничего с этим не поделаешь, – сказал Накамура.
– Ничего, – ответил полковник Кота, сделав шаг назад, он раскрыл свой гоминьдановский портсигар и предложил Накамуре еще одну сигарету. – Разумеется, не поделаешь.
Пока майор закуривал, полковник Кота произнес:
Даже в Маньчжоу,
подходящую шею завидев,
страстно хочу оказаться в Маньчжоу.
С щелчком захлопнул портсигар, улыбнулся, сжал руку в кулак, повернулся и вышел, с ним вместе в шуме дождливой ночи исчез вскоре и странный его смех.
17
Эми Мэлвани поражало, как легко ей давалось теперь вранье, причем ее новая способность доставляла ей и стыд, и радость. За ужином Кейт завел свою обычную пластинку про политику муниципального совета, но она, перебив его, сообщила, что следующий день проведет у своей старинной подруги: они отправятся на машине на какой-нибудь удаленный укромный пляж, поплавают, устроят пикник, – для чего она одолжит «Форд»-кабриолет.
– Конечно, – кивнул Кейт и тут же вернулся к своему рассказу о новом сотруднике совета и его допотопном представлении о канализации.
«Да скажи же ты хоть что-то стоящее!» – едва не выкрикнула Эми. Только что такое это стоящее, как бы оно прозвучало, она сказать не могла, а кроме того, по правде говоря, ей совсем не нужно было внимание мужа. И чем больше Кейт бубнил про стоки и настоятельную необходимость канализационных коллекторов, правил современного планирования, смывных туалетов для всех, про государственные механизмы, регулирование и научное управление, тем больше она сгорала от желания ощутить в темноте легкое прикосновение пальцев Дорриго Эванса.
В ту ночь ей не спалось. Кейт дважды просыпался, спрашивал, не заболела ли она, но, не успевала она ответить, как тут же засыпал снова, бурча открытым ртом, с пятнышком соли от высохшей пены в уголке под губами.
Следующий день начался с того, что она дважды заново накладывала макияж, прежде чем осталась им довольна, потом несколько раз переодевалась, прежде чем остановилась на том, с чего и начинала: темные шорты и легкая хлопчатобумажная блузка, скроенная на манер шали, которая выгодно подчеркивала ее достоинства. Потом сняла блузу из хлопка, сменив ее на красную блузку с низким вырезом, походившую, как она считала, на наряд Оливии де Хэвилленд[44] из фильма «Одиссея капитана Блада». Только юбки, которая бы к ней подходила, у нее не было. И когда (чуть позже десяти) она встретила Дорриго Эванса, вышедшего из казарменной проходной (того Дорриго Эванса, кто, по ее мнению, ни улыбкой, ни носом, ни тем, что волосы носил чуть длиннее положенного, вовсе не напоминал Эррола Флинна[45]), то была одета довольно непрактично, зато, по ее ощущениям, во все под стать: голубую цветастую юбку и кремовый коротенький топ.
Теперь, когда Дорриго шел рядом, все, казавшееся Эми скучным и глупым, стало восхитительным и интересным, все, что еще вчера воспринималось как невероятно давящая тюрьма, из которой хотелось вырваться, сейчас представлялось расчудеснейшим фоном ее жизни. Однако нервничала она до того сильно, что машина у нее то и дело глохла. Кончилось тем, что за руль сел Дорриго.
«Боже, – думала она, – до чего же я жажду его! А как неприличны и невыразимы способы, какими я его жажду!» Думала, до чего ж она бесстыдная, какая порочная в глубине души и как мир ее накажет. И эта мысль почти сразу же сменялась другой: «Моя бесстыдная, порочная душа храбрее этого мира». В тот момент Эми казалось, нет ничего в мире, чего бы она не достигла и не одолела. И хотя она понимала, что эта мысль – глупее некуда, она придавала ей еще больше задора и смелости.
«Форд» был явно не в себе. Двигатель ревел, коробка чудовищно скрежетала всякий раз, когда Дорриго переключал скорости. В общем шуме-грохоте ей было свободнее говорить: слова не значили ничего, смысл, какой они несли, значил все.
– Он хороший, – говорила она. – Такой добрый. Ты даже не представляешь. Я про то, что я люблю Кейта. Так сильно. Кто не любил бы? Хороший человек.
– Лучший из всех, – подтвердил Дорриго Эванс не совсем неискренне.
– Вот именно, – подхватила Эми. – Хороший человек. А этот его сотрудник совета! Вообще ни бельмеса в канализации не смыслит.
Она понимала, что болтает ерунду, что на самом деле ей хотелось рассказать Дорриго, что Кейт ни разу не произнес ни словечка, которое нашло бы отклик в ее сердце. Всякое слово было маской. Ей хотелось рассказать Дорриго, как же жаждала она, чтобы Кейт заговорил о вещах стоящих. Ну хоть бы о чем-то стоящем.
Но вот что ее сердце сочло бы по-настоящему стоящим, Эми не знала. То, что хотела услышать Эми Мэлвани, просто никак не было связано ни со смывными туалетами, ни с городами-садами, ни с необходимостью обстоятельного канализационного планирования. Она понимала: ее желания противоречивы. По правде говоря, ей хотелось, чтобы ее муж вообще не говорил. А вот с Дорриго Эвансом… ей хотелось, чтоб он рассказал ей так о многом, и хотелось, чтобы он не говорил ничего, что могло бы разрушить чары. К примеру, возьмет да и ляпнет, что они только подышать свежим воздухом отправились, что она – всего-навсего долг, вмененный ему отчасти тем, что произошло, отчасти – в такой-то дали от дома! – его пониманием семейных уз. И она выразила все это путаное, противоречивое смятение, весь этот океан чувств к человеку, за которым не была замужем, сказав о человеке, за которым была:
– Кейт есть Кейт.
Когда они добрались до начала дорожки к пляжу, Дорриго закурил сигарету, однако не вынул ее изо рта, когда Эми неловко тянулась, оберегая и свою юбку и собственное достоинство, когда, перешагивая через просевшую колючую проволоку ограды, вытянула бедро и вскрикнула. Вывернув ногу, посмотрела. Медленно набухавшие капельки крови цепочкой покатились по внутренней стороне ее бедра, три блестящих красных шарика.
Дорриго Эванс отшвырнул сигарету и присел на корточки.
– Прошу прощения, – церемонно произнес он и пальцем приподнял край голубой юбки немного повыше, открывая ногу. Промокнул ранку носовым платком, остановился и внимательно осмотрел. Три шарика крови набухли опять.