Евгений Рысс - Петр и Петр
По совести говоря, рядом с убежденной и страстной речью Ладыгина выступления адвокатов мне показались бледными. Впрочем, если всерьез говорить, какие доводы могли привести они в пользу своих подзащитных? Грозубинский упирал на то, что Никитушкина Клятов не убил. Асланов доказывал, что преступление Кузнецов совершил под давлением. Оба призывали к смягчению наказания.
Что они могли еще сделать? Они привели все доводы, какие только возможно, но доводы эти были ничтожны. Тяжек труд адвоката. Повторяю: прокурор может отказаться от обвинения, адвокат отказаться от защиты не имеет права. Ни юридического права, ни морального. Судьи должны услышать все, что можно сказать в пользу подсудимых. Хорошо, когда дело спорное, когда доводов защитнику не приходится выискивать. Мы обычно представляем себе адвоката произносящим блестящую речь в защиту, вызывающим сочувствие к подсудимому. А что, если нет доводов для защитительной речи? Адвокат все равно обязан говорить. Суд должен заслушать все доводы «против» и все доводы «за». Почему-то об этой самой тягостной стороне адвокатского долга мы обычно не думаем…
Потом были последние слова подсудимых, и я увидел, что Клятов безумно, панически боится. И следа не осталось от бравады опытного уголовника, только жалкий лепет безумно испуганного, жалкого человечка. Кузнецов вообще не смог почти ничего сказать. Он плакал и несвязно умолял о прощении. Потом суд удалился на совещание. Подсудимых увели. Мы, публика, пошли в коридор покурить, размяться, поговорить. Впрочем, разговоров почти не было слышно. Тяжелое было у всех настроение. Можно ненавидеть и презирать человека, и все-таки, когда ему грозит смертная казнь, не хочется шутить и рассказывать анекдоты. Судьи совещались, по-моему, часа три, не меньше. Уже стемнело и зажгли свет, когда наконец конвойные провели подсудимых обратно в зал. Вошли в зал прокурор и защитники, расселись по местам мы, публика. Наконец открылась дверь, вышли судьи, и все встали.
Стоя, в молчании выслушали мы приговор. Мы все предчувствовали, какой он будет, и все-таки тяжело было его слушать. Панкратов медленно перечислял установленные судебным следствием факты и статьи, по которым обвиняется каждый из подсудимых. Панкратов говорил ровным голосом, кажется, очень спокойно. Спокойные стояли по обе стороны от Панкратова члены суда, и все-таки и тогда и сейчас, когда прошло уже много времени, я ручаюсь, что судьи были взволнованы не меньше публики. Совершался акт правосудия. Акт справедливости. Но даже понимая всю его бесспорную справедливость, все-таки тягостно было при этом присутствовать.
Да, Клятов был приговорен к смертной казни. Весь зал видел, как он пошатнулся, когда были сказаны роковые для него слова. Почему-то он не думал о смертной казни, когда задумывал ограбление, когда грабил, когда бежал, оставив мертвую Никитушкину, когда топил всеми силами Груздева. Сейчас у него подгибались ноги. Он еле стоял, держась за барьер.
Кузнецов был приговорен к тринадцати годам заключения в колонии строгого режима.
Судьи ушли. Потянулась из зала публика. Остались в зале подсудимые и адвокаты. Впрочем, скоро адвокаты вышли, и подсудимых провели в последний раз в отведенную для них комнату.
Да, тяжелая вещь правосудие. Тяжек долг судей, выносящих суровый приговор.
Мы с Гавриловым спустились по лестнице и вышли па улицу. Мы оба молчали. Разговаривать не хотелось.
Чтобы скорее покончить с этой тягостной историей, скажу, что Верховный суд оставил приговор в силе и просьба о помиловании была отклонена.
Глава пятьдесят третья
В те часы, когда мы, волнуясь, ждали решения суда, у меня появилась мысль, что из истории Петра Груздева, Петра Кузнецова и Андрея Клятова может получиться интересная книга. Конечно, книга эта виделась пока в самых общих чертах. Однако я думал, что в столкновении трех перечисленных мною характеров заключается мысль, немаловажная для многих людей.
Я тогда еще совсем не представлял себе будущей книги, даже не уверен был, что напишу ее, но все-таки ко всему, что относилось к закончившемуся процессу, у меня был повышенный интерес. Именно в связи с этим я решил поговорить с Глушковым. Вопрос к нему был у меня один: как получилось, что следствие пришло к таким неправильным выводам? Я рисковал. Он, вероятно, сам был раздосадован неожиданным поворотом процесса и вполне мог в раздражении отказаться на эту тему разговаривать. И все-таки я ему позвонил, и он меня принял, и у нас состоялся интересный для меня разговор.
Когда я вошел к нему в кабинет, меня поразил беспорядок. На столе кучей были навалены папки, папки же лежали на узеньком диванчике. Вероятно, я не мог скрыть своего удивления. После того как мы поздоровались, я объяснил, что по чисто литературным причинам меня интересует, почему следствие по делу Груздева так страшно ошиблось.
Мой вопрос не раздражил Ивана Степановича, как я того опасался. Он усмехнулся, как мне показалось, грустно и сказал:
— Ну что ж, давайте разберем. Мне, по чести сказать, это самому интересно. Как это так, после тридцати с лишним лет беспорочной службы в прокуратуре вдруг на последнем деле так опростоволоситься…
— Почему на последнем деле? — спросил я.
— Видите, сдаю дела.— Он показал на папки.— Мое заявление с просьбой уволить на пенсию сегодня подписано начальством.
— Как, вы из-за этой неудачи решили уйти на пенсию?— спросил я довольно бестактно.
— Я подал заявление об уходе на пенсию седьмого сентября прошлого года. Видите, какой это роковой день.
— Почему же только сейчас подписали?
— Потому что восьмого сентября меня вызвал начальник следственного отдела и попросил провести следствие по делу об ограблении Никитушкиных. Он обещал, что заявление мое будет подписано в день, когда преступники будут осуждены. Мы оба не могли даже предвидеть, каким сложным путем вес это произойдет. Так или иначе, сегодня резолюция наложена.
— Простите, Иван Степанович,— спросил я,— это что ж, наказание за ошибку?
Я опять понимал, что вопрос мой бестактен, но просто не мог удержаться.
— За ошибки не наказывают,— грустно сказал Глушков.— Нет, это не наказание, это, как бы сказать… признание того, что у следователя утеряна зоркость мысли, что он ищет привычные решения, что он находится во власти следовательских штампов и позабыл, что каждое дело есть совершенно новый случай, такой, какого не было раньше и какого не будет потом, что штамп мышления заменяет ему объективность анализа. И что, стало быть, умолять такого следователя, чтобы он облагодетельствовал правосудие и остался, на работе еще годик-другой, не имеет смысла.
Я понимал, что попал к Ивану Степановичу в совершенно исключительную, в такую минуту. Грустно ему было, наверное, приводить в порядок архивы, чтобы навсегда распроститься с ними и передать в чужие руки. С другой стороны, вести такой разговор с кем-нибудь из товарищей по работе было ему, конечно, неловко. Для данного случая я был идеальным собеседником. Уеду завтра к себе в С, и больше он меня не увидит.
— Между нами говоря,— продолжал Иван Степанович,— ошибки следствия, конечно, недопустимы, но все-таки бывают. Мы все с этим боремся и все-таки в самых неожиданных обстоятельствах ошибаемся. Должен сказать, что дело Груздева очень типично. Сложность его заключалась как раз в том, что оно было совершенно ясным. Очень уж подходили предполагаемые преступники к преступлению. Ничто не настораживало. Ничто не заставляло снова и снова перепроверять каждый факт. Я это говорю не потому, что ищу себе оправданий. Оправданий мне нет хотя бы потому, что мой помощник, молодой следователь Иващенко, все время сомневался. Он мне просто надоел своими сомнениями, и я его несколько раз обрывал, один раз даже очень резко. Стало быть, дело не в том, что не было оснований для сомнений. Стало быть, дело в том, что был я очень уж уверен в себе и, сопоставляя этот случай со многими аналогичными, не сомневался, что ошибки быть не может. Когда вы кладете кирпичи согласно строительным правилам, вы можете быть уверены, что дом не рухнет. Все кирпичи одного сорта совершенно одинаковы. Вы уверены в каждом. Людей, конечно, тоже относят к известным категориям, но только очень условно. Тысяча пьяниц и забулдыг пойдут грабить Никитушкиных, а тысяча первый вдруг убежит, да еще так убежит, что бегство как будто подтвердит все подозрения. В работе следователя нет схожих случаев, нет привычных человеческих категорий, есть один человек, сам по себе. Вот этим одним и надо заниматься. А я, вероятно по старости лет, отнес Груздева к известной мне категории, к которой он и в самом деле относится, и не захотел думать, проверять, искать дальше. Нет, что говорить, пора на пенсию…
Иван Степанович, видно, был очень огорчен. Казалось бы, чего огорчаться? Сам хотел отдохнуть, сам подал заявление, был недоволен, когда уговорили остаться. Теперь, когда просьбу удовлетворили, только бы радоваться. И все-таки я его понимал прекрасно. Одно дело — уйти, заслужив всеобщее уважение, оставив добрую память, и совсем другое — уйти, провалившись на последнем деле.