Нара Плотева - Бледный
Не нуждаясь в вещах и нормах, он все же подчинился им, избегая борьбы — её он не любил. Мечтал забраться на пирамиду, где законов меньше, и ты от вещей не так зависим. Те, верхние, сами расставляют вещи и декларируют нормы, как только что сделала Левитская, в звёздный час отослав его в филиал.
Он поступил в финансовый институт, женился…
Но время шло, он не освобождался, а приневоливался. Вчерашний крах и вовсе поставил крест на его планах. Главное, крах он чувствовал заранее. Тревога вселилась в него с утра, вместе с туманом и куклой, напомнившей своей бледностью его собственную судьбу. Он тоже размалёван, как клоун, — весьма поверхностно. Атрибуты его расцветки — жена, наследница миллионов, тесть-миллионер, дом в престижном месте. Но всё — не то. Просто он жил не так и не там, приспосабливаясь к вечному рутинному циклу: карьера, женитьба, благополучие. И теперь всё рухнуло. Он никогда не будет своим в среде таких, как тесть. Многие это видят. Директор банка хвалит его порой, но думает, что для Девяткина достаточно и должности начальника отдела. Что-то чуждое усматривает в нём система, потому отторгает. Тесть, раньше вполне терпимый, в конце концов обозлился. Лена тоже не с ним: твердит, что любит, но обходится без него. Ей удобны его системность, добропорядочность, обязательность, пунктуальность — он их соблюдает, ибо слеп в чуждой среде. Он, как сапёр, поневоле выполняет инструкции, иначе любой шаг кончится взрывом. Клоун, севший в куст роз, — его портрет. Клоун тоже чужд среде, стершей с него краску, тоже привязан, хотя создан летать, и будто в насмешку лицом схож с Леной. Как бы символ, что он, Девяткин, безлик, а лицо его — женино.
Появился клоун именно тогда, когда Девяткин дошёл до точки… и вот лежит.
Встать — есть нужда, но нет смысла.
Незачем. Обойдутся без него. Без него банк работает, без его жалких денег будут жить Лена, дочь и сам он. Альфонс юридический без потерь может стать альфонсом фактическим.
По стене, на которую он смотрел, было видно, что утро мутное. Он обернулся. Клоун приник к стеклу и, странно, не похудел — напротив, окреп, надулся. Глаз его, удивлявший краской на фоне общей вытертости лица, ещё больше набряк. Что, сегодня теплей? Газ расширился?
Девять. Сейчас он должен был бы подъехать к банку. Но не едет. Позвонил, сказал, что болен… Да, соврал. Но при его безупречной службе это выглядит правдой. Он не хотел войны против правил бытия. Но, оказывается, он живой и должен дать себе волю, должен справиться с пустотой в себе, и служба не должна ему мешать. Спустившись вниз за пивом, заметил входящую в дом Лену. Прежде он подошёл бы к ней. Лена, в плаще поверх платья, растрёпанная и хмельная, приблизилась и обняла, обдав парфюмом.
— Пробки! Хоть вертолёт бери… Устала. Где Катя?
— Спит.
Она, пошатываясь, пошла наверх.
Он слушал радио. Обещали туман. Атлантический циклон пересек Европу, достиг Москвы… Раньше Лена себя так не вела. Она бы потащила его с собой. Кто её утомил: подруги? Или Серёжа, что звонил вчера? Девяткин Серёжу знал. Серёжа — вот уже девять лет американец. Владелец алюминиевых заводов, с Леной учился в спецшколе во Вспольном переулке.
«Вчера, сказало радио, на Рублёво-Успенском, в Жуковке, в столице тамошних граждан, построивших коммунизм в отдельно взятом месте, задавлена проститутка, считает следствие. Мчавшись на огонь любви, она, видимо, заблудилась в тумане, и фары случайного палача приняла за цель. Документов при ней не найдено. Юность и красота погибшей, как и откровенный дорогой туалет, позволяют предположить, что жертва — девушка из элитного клуба».
Девяткин сел перед большим окном кухни и стал смотреть во двор. Мысль путалась, потому что он сам не давал ей развернуться; мысль влекла его от системы к хаосу, к которому он стал вдруг причастен. Девушка в косой юбке из журнала слилась в нём с мёртвой, и это воспринималось, как знак обречённости… С другой стороны, вдруг это знак нового?
Вчера — рутина, порядок, норма.
Сегодня — хмельная жена, пропущенный рабочий день в банке, строительный грохот, ультиматум тестя, смерть девушки, заглядывающий в окна клоун и вообще внутренний сумбур.
Пройдя наверх, он увидел жену на кровати прямо в платье — за кучу долларов, от знаменитого кутюрье. Он мог взять её — но не взял. Вместо этого принял душ, побрился. Опять сел на кухне, убивая время. Из тумана возникла горничная, приезжавшая от Гордеевых раз в неделю.
— Пётр Игнатьич? Дома? — удивилась она.
— Тоня, — сказал он, запахивая халат. — Все спят… Если не пылесосить? Если ты приберёшь завтра? В субботу наш юбилей…
— Знаю, как же! — вспомнила приехавшая на заработки курская девка лет двадцати. — Желаю вам, чтобы жили в счастье с Леночкой Фёдоровной! Приду… Что ж? Правильно. Чтоб к субботе. А то пыль сядет. Правильно…
— Ты назад потом?
— К Фёдор Иванычу.
— Приберись слегка. Через час я Катю повезу к деду и прихвачу тебя.
— Ой, спасибочки, Пётр Игнатьич.
Она, сняв плащ, осталась в джинсах на гладком теле. Ладная. Тесть любил, чтобы прислуга ладная. Он стар. Жизнь поддерживает — кроме спорта, лекарств и отдыха — видом юных.
Тоня направилась в холл с веником, а Девяткин вышел в туманный двор. От крыльца к воротам — дорожка из плит, вправо и влево — лужайки, окаймленные кустами. В центре той и другой — по клумбе. К гаражу вела ещё одна дорожка, асфальтированная. Забор со стороны трассы — решётка, обвитая молодыми лианами и плющом. С боков — железобетонные двухметровые стены. Такая же стена и с тыла, где есть беседка, площадка для волейбола, площадка для барбекю, аллея туй. Но сейчас он этого не видел — дом загораживал, да и туман мешал. Не видно было и земляных работ, хотя рёв техники подтверждал наличие процесса. Свернув к зарослям своих роз, Девяткин неожиданно столкнулся с клоуном. Этого не могло быть. Почувствовав пот над губой, он долго ждал, сложив руки, пока не понял, что сложил их от холода. Мысли и чувства были заняты клоуном. Он же видел нитку. Обыкновенная, не резиновая… Как же клоун мог столкнуться с ним — даже осталось ощущение холодного пластика? Но додумывать он не стал, просто пошёл прочь. Многое за эти дни случилось. Психика дала сбой. Не слыша горничной, он побрёл наверх. Когда надевал рубашку, пальцы дрожали. Галстук вернул привычное равновесие — безупречный вид отражает стабильность внутреннего.
— Я вас кричу, кричу, — звала его Тоня. — Ой, вы как тот… кино ведёт про политику… как министр! — она уважительно рассматривала его. — Вот люди! А вас, Пётр Игнатьич, спрашивал телефон. Вы задумались и не слыхали.
— Чей голос?
— Голос? Мужской. Дома ли, говорят, Девяткин, и имя-отчество… Я сказала, бреется, позвоните. Но не звонят.
— Спасибо… Извини. Вроде ты мне действительно говорила. Разбудишь Катю? Я — в гараже, с машиной…
Он сел в свой «Форд», кредит за который не был ещё погашен. Справа, в пустом теперь кресле, сидела вчера Марина. Остался в пепельнице её окурок, тонкий, коричневый, с золотистой надписью.
Тайна, думал Девяткин, в том, когда чей конец. Он жив, а она…
Куда проваливаются сотни, тысячи, миллиарды?
Зачем сотни, тысячи, миллиарды рождаются? КПД каков? Для чего всё? Есть ли прогресс в сравнении с обещанным мифом рая? Или всё проваливается в нуль, ускоряя жуткий темп? Ибо действительное — не жизнь. Он не киснет сегодня в банке счётною функцией — но даже взятый отгул не даёт ему жить, с утра он опять чем-то занят. А он хотел лени. Шестым чувством понимал: жизнь для него сейчас — это лежать навзничь, в ожидании, чтоб само по себе вскрылось дальнейшее. Вновь подумалось, что действительность — мир действий. Стало быть, жизнь — это отказ от них с полной отдачей себя во власть внутренних процессов, независимых от действий. Может, тогда вдруг родятся иные потребности и воздвигнут новый, непохожий мир? И в научный век люди живы, пока бьётся сердце, запущенное неизвестно кем; первые из дельцов умирают, как и последние из бомжей, стоит лишь сердцу в них замереть.
Он выехал во двор и под грохот стройки следил за редкими иномарками на трассе, но вылез из машины, заметив дочь. Она бежала к нему от крыльца, чтобы запрыгнуть на шею. Как Лена. Те же привычки, сходство в лице.
— Пап, morning!
— Morning.
— Не «ng», пап, а «n»…
Акцент ей поправляет магистр из США, пишущий труд о Пушкине. Дочь ещё учит французский и музицирует. Тесть не терпел классики и не читал книг, но Девяткин знал, что он тратит крупные суммы на Катю, чтобы она могла читать Сартра в подлиннике и играть Баха.
— Пап, мама в одежде спит. Плохо?
— Это бывает, она устала.
— Мама устала? Мама ведь не работает.
— Как же, Катя, — встряла Тоня, садясь в «Форд». — Мама тебя родила — трудилась, воспитывает — трудится.