Хелле Стангеруп - Эпитафия Красной Шапочке
Оно, вероятно, уже лежало там, когда он вошел, — просто он его не заметил. Теперь в лучах падающего из комнаты света оно выделялось на темном полу ярким белым пятном.
Секунду он стоял, не в силах пошевелиться, парализованный каким-то нехорошим предчувствием. Ему казалось, что откуда-то издалека до него доносятся звуки удивительного, нежного и в то же время такого непонятно-злого смеха. Казалось, этот яркий белый четырехугольник, лежащий на полу в прихожей, сам смеется над ним торжествующе и с издевкой.
Нильсен закрыл лицо руками и застонал:
— Но-ведь Гунилла мертва, я это знаю наверное, она мертва. Это какое-то безумие.
Некоторое время он стоял в оцепенении с закрытыми глазами:
— Все это чистое безумие. Мертвые не могут писать писем, это невозможно.
Вдруг он рывком выпрямился.
— Мертвые не пишут писем и не смеются.
Он будто очнулся от кошмарного сна, привидевшегося ему наяву. В глазах снова возникли очертания комнаты и прихожей. Он услышал тиканье часов, увидел знакомую потрепанную голубую обивку дивана. С улицы донесся грохот трамвая. Никто больше не смеялся. Капитан был один в своей квартире, рядом не было никого, кто бы мог смеяться, разве только он сам. На полу по-прежнему лежало письмо. Обычный белый конверт, ничем не отличающийся от всех других писем, которые ему случалось получать.
Нильсен поднял его и увидел, что адрес написан на машинке. Он улыбнулся:
— Гунилла не умела печатать на машинке.
Он вскрыл конверт; это было самое обычное официальное уведомление. Он снова улыбнулся с облегчением, услышал, как в гостиной пробили часы, и присел на край дивана. Она мертва, действительно мертва. И смех ее умер. Никто никогда больше не услышит, как смеется Гунилла.
Глава 9
Небольшая вилла в пригороде Мальме ничем не отличалась от остальных домов этого квартала. Довольно-таки ухоженная, однако серовато-желтый цвет ее стен портил впечатление. Йеппсен слегка помедлил, прежде чем позвонить. Так было всегда, когда ему приходилось встречаться с родственниками погибшего. С первого же дня службы в полиции он считал эту часть своей работы самой тяжелой. Он тан никогда и не смог привыкнуть к виду этих искаженных болью и горем лиц. Перед подобными встречами ему всегда требовалось время, чтобы внутренне собраться и подготовиться.
— Могу я переговорить с фру Янсон?
На пороге стояла девочка четырнадцати-пятнадцати лет. Взглянув на нее, Йеппсен понял, что это, по-видимому, сестра убитой; она была более смуглой и не отличалась красотой Гуниллы, однако некоторые черты лица поражали своим сходством.
Девочка не успела ответить — в дверях за ее спиной показалась фигура женщины:
— Что вам угодно? Кто вы?
Йеппсен представился, и его пригласили пройти в дом. Он разглядывал фру Янсон с искренним удивлением. Она оказалась совсем не такой, какой он ее себе представлял. В противоположность дочерям черты ее лица были грубоватыми, а движения не отличались особой грациозностью. Лишь в самой глубине ее глаз комиссар заметил то выражение горькой скорби, которое он уже не раз видел в подобных случаях.
— Простите мне мою назойливость, однако не могли бы вы чем-нибудь помочь следствию?
Она не ответила, взгляд ее по-прежнему оставался каким-то тусклым и пустым.
— Быть может, сами не вполне отдавая себе отчет в этом, вы обладаете какими-либо сведениями о вашей дочери, которые могут иметь важное значение. Вам не будет трудно рассказать мне немного о ее жизни, друзьях, привычках?
Фру Янсон опустила взгляд и кивнула:
— Гунилла была…
Она запнулась и несколько минут сидела молча, как бы в оцепенении. Затем, почти шепотом, она продолжала:
— Гунилла была для меня всем. Теперь у меня все отняли.
Йеппсен отметил про себя, что говорит она с сильным сконским акцентом[2].
— Да, для меня она была всем… — повторила фру Янсон.
— Но ведь у вас есть и другие дети — девочка, которая открыла мне…
Она почти сердито посмотрела на комиссара:
— Гунилла… она была самая любимая. Карин совсем не такая, как она; никто не может быть похожим на Гуниллу, никто.
Йеппсен смутился:
— Да-да, конечно, я вас понимаю. Но не могли бы вы рассказать мне о Гунилле подробнее?
— Она… она… — глаза ее засветились, — она была замечательной дочерью, совсем не такой, как другие девочки, другие дочери. Если бы вы знали ее, вы бы это сразу поняли. Еще когда она была совсем маленькой, все говорили, что хотели бы иметь такую дочь. Когда умер мой муж, Гунилле было всего десять лет, и только благодаря ей я сумела это пережить. Когда я уходила на работу, весь дом оставался на ней, хотя она и была так мала. Она была такой изумительной маленькой хозяйкой — однажды продавец в лавке попытался обсчитать ее на две кроны, и знаете, она сразу же заметила ошибку в счете. Какой еще десятилетний ребенок способен на это? Нет, ее никто не мог обмануть.
Лицо фру Янсон озарила рассеянная задумчивая улыбка.
— Если бы вы видели ее, вы бы меня поняли. Карин часто ссорится со своими одноклассниками. С Гуниллой этого не случалось, она никогда и ни с кем не ссорилась. Она была доброй девочкой, доброй и умной. И всегда такой правильной.
Фру Янсон говорила о Гунилле так, как, по мнению Йеппсека, родители говорят только о своем единственном ребенке.
— Я никогда не видела такой девочки, как она, такого удивительного ребенка. И когда она выросла, она тоже была не такая, как все. Она понимала, как должна вести себя порядочная девушка. И дома она всегда была такой ласковой, приветливой, всегда доставляла мне только радость.
Йеппсен терпеливо слушал рассказ матери о Гунилле, однако, по его мнению, ничто из того, что было сказано, не могло пролить ни капли света на обстоятельства ее гибели. Фру Янсон говорила о своей старшей дочери как будто в каком-то экстазе. На вопросы Йеппсена она не отвечала, словно не слышала их, и в конце концов он отчаялся. Он поблагодарил за беседу, намереваясь откланяться, но фру Янсон было уже не остановить, и, провожая его к двери, она продолжала:
— Надо было знать ее, чтобы понять то, о чем я говорю. А как она смеялась! Ей могло внезапно что-то прийти в голову, и она начинала смеяться. Даже не зная, в чем дело, я не могла не радоваться вместе с ней. Мы так и хохотали, как две школьницы-подружки. Однажды я слышала детскую песенку — не знаю, забыла ее название, — но в ней есть одна строчка, в которой, на мой взгляд, вся она. — Фру Янсон уже открывала входную дверь. — Знаете эту песню? Строчка, о которой я говорю, звучит так: «Она смеялась так сердечно, что цепи все разорвались». Знаете?
Йеппсен с тревогой посмотрел на женщину. Похоже было, она сейчас разрыдается или лишится чувств.
— Неужели вы не знаете, ведь это же детская песня. "Она смеялась так сердечно, что цепи все разорвались ". И у Гуниллы был точно такой же смех — она могла разорвать им любые цепи.
Йеппсен пожал ей руку и попрощался. Она смотрела на него с каким-то странным, просветленным выражением лица и вся дрожала.
Миновав маленький палисадник, он вышел на дорогу. У забора, прислонившись к дереву, стояла сестра Гуниллы, Карин, и, нервно покусывая губы, с любопытством смотрела на него:
— Ну что, удалось вам что-нибудь узнать?
— Не много. Слушай, у тебя сейчас есть время? Она дернула плечом.
— Есть, но я тоже ничего интересного не знаю.
— Просто расскажи мне о сестре. Какая она была? Карин продолжала кусать губы.
— Она была настолько старше, что, строго говоря, была для меня не сестрой, а, скорее, еще одной матерью. Особенно когда речь шла о том, чтобы отругать за что-то. Я так толком и не знаю, чем она занималась, что делала…
— Твоя мать сказала…
— Мать обожала ее, Гунилла и вправду очень помогла ей, когда умер отец. Все вокруг вечно твердили мне, какая она замечательная. Не то что я…
Карин усмехнулась и продолжала:
— Когда она была в моем возрасте, она уже казалась гораздо старше. Понимаете, вечно такая педантичная, такая разумная; она жила по раз и навсегда установленным правилам, которые сама же для себя и выдумывала. Все бы было ничего, если бы она и меня не заставляла их соблюдать.
— А что это были за правила?
— Самые разные. Но прежде всего должен быть порядок, всегда и во всем. Кроме того — этот вечный культ свежего воздуха и холодной воды. Конечно же, она все это не со зла делала, однако, когда я была поменьше, я ее за это прямо-таки ненавидела. Каждое утро она запихивала меня под холодный душ. Это было просто ужасно, но она не унималась до тех пор, пока я однажды, сопротивляясь, не упала со всего маху на пол и не получила сотрясение мозга. А эти окна, вечно распахнутые настежь! Они бесили меня ничуть не меньше. Зимой и летом, будь то снег или мороз — все равно, я всегда должна была спать с раскрытым окном и отдернутыми занавесками. И мать всегда была на ее стороне, считала, что она права, — как же, ведь она не могла без нее обойтись!