Филлис Джеймс - Невинная кровь
Девушка миновала прихожую с двойными витражными панелями и, очутившись в перламутровой тиши холла, вдохнула знакомый запах лаванды и свежей краски — слабый, еле уловимый, почти что плод воображения. Полированные перила из бледного красного дерева, опираясь на элегантные балюстрады, полукругом уходили кверху и увлекали взгляд к витражам лестничной площадки. Обе панели продолжали тему, заданную еще в холле: справа — женщина в гирлянде из цветов осыпала землю спелыми плодами осени, слева — седой, как сама зима, старец с тяжелым посохом нес вязанку хвороста. В прежние времена неловкий эстетизм и старомодный шарм сих творений заслужили бы одну лишь презрительную ухмылку; Морис и теперь недолюбливал витражи, однако и в страшном сне не расстался бы с ними, зная с точностью до фунта их огромную стоимость. Зато часть холла была обставлена по его личному вкусу и предпочтениям первой жены. Низенькую полку блестящего белого дерева украшали исторические групповые статуэтки из Стаффордшира:[9] вот бледный, чуть удлиненный Нельсон в начищенных до блеска ботинках умирает на руках у своего адъютанта Харди; вот Веллингтон с фельдмаршальским жезлом взгромоздился на боевого коня по кличке Копенгаген; Виктория и Альберт[10] красуются на фоне здания Великой Выставки[11] со своими белокурыми, ангелоподобными детками; маяк высится над бурным морем из шершавых волн, и Грейс Дарлинг[12] налегает на весла. Прямо над полкой висели, казалось бы, безо всякой связи со скульптурами произведения японских художников восемнадцатого века в изогнутых рамках из розового дерева: Нобукацу, Кикугава, Токохуми. Впрочем, они не разрушали главной идеи — сочетания силы с изяществом. И к тому же подобно стаффордширским поделкам, с которых Филиппе уже в ранние годы доверяли смахивать пыль, эти свирепые воины с кривыми мечами, бледные луны среди цветущих кустарников, нежно-розовые женщины с узкими глазами в светло-зеленых кимоно были неотъемлемой частью ее детства. Неужели они знакомы каких-то десять лет? Где же тогда коридоры иные — забытые, но приходящие к ней в ночных кошмарах? Где черные панели, длинные грязные плащи на дверных крючках, пропахшие капустой и рыбой, где сжимающий сердце ужас чуланчика под лестничной клеткой?
Девушка не раздеваясь прошла на кухню. Хильда вынесла из кладовой коробку с яйцами.
— Хорошо, что ты дома, — обронила она, не взглянув на приемную дочь. — На ужин придут Клегорны. Поможешь со столом и цветами, дорогая?
Девушка ничего не ответила. Ее охватило какое-то странное онемение чувств; гнев улетучился, осталась лишь слабость. Может, оно и к лучшему: лишний раз не сорвется, не дрогнет голос. Да, теперь она полностью овладела собой. Филиппа притворила дверь и закрыла ее своим телом, как бы отрезала приемной матери путь к отступлению. Когда, не получив ответа, Хильда удивленно подняла глаза, девушка проговорила:
— Почему вы скрыли, что моя мать — убийца?
Все-таки надо было получше держать себя в руках. Филиппу едва не пробрал нервный хохот, когда женщина в фартуке беззвучно захлопала ртом и широко раскрыла глаза, точно само воплощение ужаса; руки ее раздались в стороны, и яйца, как при замедленной съемке, полетели на пол. Одно, естественно, выпало из упаковки. Из расколотой скорлупы вытек целый желток и застыл крохотным куполом посреди дрожащей клейкой лужицы.
Филиппа невольно шагнула вперед.
— Не наступай! Не наступай! — взвизгнула Хильда.
А сама со стоном схватила тряпку и, опустившись на колени, принялась размазывать желтое пятно по черно-белым плиткам.
— Скоро придут Клегорны, — бормотала она, — а у меня до сих пор не накрыто. Я знала, что ты докопаешься. Я его предупреждала. Кто тебе сказал? Где ты пропадала весь день?
— Для начала я потребовала свидетельство о рождении, на которое уже имею право. Затем наведалась на Банкрофт-Гарденс, сорок один. Хозяев не было; мне все рассказали соседи. Потом я долго гуляла по городу, а теперь вот вернулась домой. Вернее, пришла сюда.
По-прежнему оттирая плитки от грязи, миссис Пэлфри яростно выпалила:
— Не хочу говорить об этом, по крайней мере сейчас! На ужин придут Клегорны. Это важно для твоего отца.
— Не вижу, что здесь такого. Если они от него чего-то хотят, значит, вряд ли станут ругать твою стряпню. А если папаша вздумал нагреть на них руки… Зачем тратить время на людей, расположение которых зависит от того, где вкуснее телятина: у нас или в какой-нибудь забегаловке в Дордони… Послушай, — терпеливо продолжала девушка после паузы, — поговорим обо мне. Почему вы не сказали?
— Разве же можно? Такие ужасы! Они ведь убили ту девочку. Сначала изнасиловали, потом прикончили. Двенадцатилетнюю! Зачем тебе было знать? Разве ты виновата? И думать не хочу! Кошмар, настоящий кошмар! Не обо всем же можно говорить при детях! Это слишком жестоко.
— Жестоко? Я бы все равно узнала!
Хильда вскинулась и чуть ли не прокричала, защищаясь:
— Да, жестоко и неправильно! Сейчас ты вон какая спокойная. Большая выросла. У тебя была собственная жизнь, сложился свой характер. Прошлое тебе уже не навредит. Если б ты взаправду переживала — не говорила бы так. Вижу, вижу, ты взвинчена и злишься, а все-таки боли не чувствуешь. Для тебя это как бы нереально. Ты — посторонний зритель на этом спектакле. Думаешь, я не видела, как ты подсматривала из сада? Вот так и всю жизнь. Тебе же плевать, что она сделала с той малышкой. Великолепную Филиппу это не трогает. И ничто другое — тоже.
Девушка изумленно уставилась на приемную мать, сбитая с толку внезапным приступом ее сообразительности. Потом воскликнула:
— Но я хочу, чтоб меня это трогало! Хочу что-то чувствовать!
«Так и будет, — пролетело у нее в голове. — Я просто не успела поверить. Все мое прошлое — только миф. Надо смириться, привыкнуть к новой точке зрения. Потребуется время. Потом я опять вернусь к придуманной сказке, к тому таинственному отцу, что шагал рядом со мной по лужайке Пеннингтона. Чужакам Дактонам уже не занять его место в моем сердце».
Хильда полоскала тряпку под краном и бормотала сквозь плеск воды:
— Ну вот, смотри, когда ты вошла, то уже знала, что сказать. Верно? Небось репетировала в поезде. Только не говори, что ты в самом деле несчастна. А если да, то могло быть и хуже. Например, ты могла бы не поступить в Кембридж. Вся в отца: вы оба не выносите провалов.
— В Мориса, ты хотела сказать. Я понятия не имею, похожа ли на родного отца. Но собираюсь выяснить.
— Дурацкий парламент, дурацкий акт об усыновленных! Это настоящее предательство по отношению к приемным родителям. Когда мы брали тебя, то думали, ты никогда ничего не узнаешь.
«Когда мы брали тебя». Значит, вот как Хильда воспринимала ее все время: как обузу, ответственность, бремя? Может, она вовсе и не хотела приемную дочь? Действительно, зачем? Беспомощный, зависимый, отзывчивый младенчик еще мог бы ублажить разбитое материнское чувство. А что за радость от взбалмошной, обиженной восьмилетней девчонки, родители которой внезапно исчезли? Конечно, ученый-социолог нуждался в материале для экспериментов, но идея наверняка принадлежала Хильде. Должно быть, она переживала из-за своей бездетности. Мориса вряд ли занимали подобные вопросы. Однако, раз уж супруга надумала взять себе игрушку, пусть это будет ребенок с развитым интеллектом, зато из самой ужасной семьи. По крайней мере мистер Пэлфри получит возможность воспитать его во славу социологической теории. Так он скорее всего рассуждал. Странно, что любящий папа не выбрал еще одну особь женского пола, похожего возраста и умственного уровня, чтобы проследить их совместный прогресс. В конце концов, любому опыту не повредит проверка. Ах, как они, должно быть, наслаждались общим секретом! Не это ли возбуждение заговорщиков, ожидающих разоблачения, скрепляло столько лет нелепый брак?..
Девушка прикусила губу и сказала только:
— Закон и раньше позволял усыновленному ребенку по достижении совершеннолетнего возраста получить свидетельство о рождении. Просто не все об этом знали.
— Но ты бы этого не сделала! И даже если бы надумала, нас бы предупредили. Мы не допустили бы… А пусть и узнала бы — все не так страшно, как в детстве, маленькой-то!
— А сколько вы мне нарассказывали?! Дескать, мать была служанкой в Пеннингтоне и умерла при родах… Вместе сочиняли?
— Нет, я одна. Морис предлагал говорить, мол, знать ничего не знаем, а я… Надо было что-то отвечать. Ты постоянно спрашивала. Как-то само придумалось.
— А письмо, которое мама просила мне вручить в двадцать один год?
Хильда широко раскрыла глаза.
— Письмо? Какое письмо?
Выходит, это уже ее собственная фантазия. Вдвоем они измыслили для Филиппы новое прошлое, приукрасили как могли: тут мелкой подробностью, там — живописным мазком местного колорита, обрывками воображаемых бесед, пейзажами, описаниями… Случалось, девочка так доставала приемную мать вопросами, что та с раздражением замыкалась в себе, но Филиппа списывала ее досаду на нежелание вспоминать Пеннингтон и прежнюю жену Мориса. Впрочем, следует отдать Хильде должное: история получилась правдоподобная, без сучка без задоринки. Горничная в Пеннингтоне произвела на свет внебрачное дитя и вскоре после родов умерла. Младенца выкормила деревенская жительница, которая тоже внезапно скончалась, и девочку передали приемным родителям в Лондон. Морис прослышал о ней во время очередного визита в имение. Схоронив свою первую супругу, он условился с Хильдой взять ребенка на воспитание. Через полгода малышку удочерили официально.