Ирина Гуро - Невидимый всадник
Этим летом на берегу Быстрой Курьи я была счастлива каким-то тихим, спокойным счастьем. Я перечитывала «Письма из тайги», и мне как-то не верилось, что они написаны мной, что все, о чем в них сказано, происходило со мной. Не совсем так, но близко к этому.
Может быть, в этом моем счастливом покое присутствовало еще ожидание… И все же встреча была неожиданной.
— Я насилу нашел вас, — говорил Савченко. Он вел коня в поводу и шел рядом со мной по лесной тропинке. — Если мы пройдем еще с полкилометра… Там у меня охотничья избушка. Пойдемте?
— Конечно! — ответила я так, словно давно мечтала об этом. А может быть, действительно мечтала?
Именно об этой «хитрой избушке» на поляне, пристанище охотников, с его мужским уютом, с треском поленьев в печи, — в лесу и сейчас пробирало до костей! — с запахом табака, пороха, с керосиновой лампой на стене.
Именно об этих словах — бессвязных, торопливых, замерших, когда в печке загудел кто-то так басовито и настойчиво, словно собираясь вылететь через трубу вместе с нами обоими.
Белый туман пал вдали на овсяное поле, и лес со всех сторон стал чернее и глуше и будто придвинулся к нам, и там, где должен был взойти месяц, желтоватый свет подсветил длинное узкое облако, словно зажегся фонарь на корме медленно плывущей лодки.
Снизу, от черных мхов, тянуло тонким запахом сырости, влажной чащобы, и тишина кругом стала гуще, ощутимее.
Металлическая пуговица его гимнастерки больно врезалась мне в щеку, но я терпела.
Уже подбирался белый туман к избе и приближалась лодка с фонарем на корме. Все менялось вокруг: то там, то здесь высветлялись то ветка с бурыми гребешками дубовых листочков, то край луговины переливался и блестел.
И все было в нашей встрече давно загадано, предопределено, такого ни на коне не объедешь, ни пехом не обойдешь.
До сплавного пункта было четыре километра, но я пошла не по дороге, а лесом. И радовалась, что еще не скоро конец троне, засыпанной хвоей и то теряющейся в густом мелком ельнике, то скатывающейся в глубокий овраг, где резвый выбивался родничок из-под коряги и нешибкой струей орошал песчаное дно, то округлым поворотом выводящей на гриву малой сопки. Отсюда широко просматривалась зеленая даль, в которой различались просветы березовых колков, перебивающих сумрачную чащобу бора, и заросли ольхи, а еще дальше — каменистые уступы, скудно присыпанные по лощинам кудрявой сединой таволги.
Так солидно — «Сплавной пункт» — называлась по старой памяти заброшенная изба на берегу Пестрой Курьи, неторопливо текущей в каменистом ложе.
Правый крутой берег, на котором стояла избенка, — лесистый: густые пихты, лиственницы и у самой воды — кедры, богатыри лесной державы. На другом берегу, отлога спускающемся к реке, — заливные луга до самого горизонта.
Красота этих мест подчеркивалась тишиной, такой глубокой, что каждый самый слабый звук: сбрасывалась рыба, где-то на болоте крикнул кулик, обломилась сухая ветка — все звучало отчетливо и гулко, как в раковине.
Я легла на теплые, пахнущие смолой бревна плота, смотря на прозрачную воду, открывающую взгляду разноцветные камешки дна. Вероятно, они и дали реке ее название.
Пестрые камешки, казалось, плывут, а вода над ними неподвижна. Пахло хвоей, лютиком, гарью костра: где-то сжигали обрубленные ветки.
Я никуда не торопилась, нарочно опередив Александра, чтобы побыть здесь одной. Забросила туфли на крыльцо и пошла босиком по старой, заросшей колее вдоль берега, слушая, как рядом мерно шумит река.
Через полчаса мы сидели на берегу, но уже все изменилось вокруг. И не было больше Пестрой Курьи. Она отражала теперь свинцовую серость набежавших на небо туч. Тот берег заволокло песчаным вихрем, и видно было, что вдалеке, у горизонта, уже идет сильный летний дождь.
— Саша, чем ты озабочен? — спросила я, отводя прядь волос с его лба.
— Тобой.
— Но мы же вместе.
— Нет! — ответил он быстро. — Нет!
— Но не могу же я приезжать на заставу! Ты сам говорил.
— Приезжать — нет. Переехать — да!
Я посмотрела на него вопросительно.
— Подал рапорт, — сообщил он.
— Ты меня не спросил!
— Отставить разговорчики!
Я засмеялась.
— Вот только стабилизуется положение на границе…
Я знала, что на границе тревожно. Только не знала, что это так близко меня коснется.
Короткое сибирское лето пробежало, жарко дыша суховеями, отгремев ночными грозами, оплакав недолгий свой век шумными ливнями. На заре застучал по крыше редкий дождь, словно кто-то попросил приюта, робко, не надеясь. Я проснулась, не поняв сразу, где я. Боковушка моя наполнялась тихим зоревым светом, и если бы не робкий этот стук по крыше, я бы еще спала утренним сладким сном.
Под редким, теплым дождем я сбегала умыться к реке, замутненной ночным ливнем. Воды Тихой Курьи почти не колыхались в безветрии, в тумане виделся другой берег, высокий, обрывистый. На нем росли кедры. Все было спокойно, и это спокойствие вошло в меня и было во мне целый день, пока я занималась своим делом: раздавала путевки водителям, подсчитывала расход горючего, принимала и передавала телефонограммы, покручивая ручку допотопного телефона на стене.
К вечеру ранние звезды проклюнулись в небе, опрокинутом в Тихую Курью.
Я долго одевалась у себя в боковушке. Почему так долго, так тщательно? Словно это наше свидание должно было стать особенным, не таким, как прежние.
И волновалась больше обычного. Нет, я всегда волновалась оттого, что скоро увижу его. Но сегодня больше обычного.
Мы должны были встретиться на берегу, в том месте, где Тихая Курья сливалась с Пестрой, где стояла заброшенная мельница с обломанными крыльями и такая была тишина, словно во сне.
Он опаздывал, но меня это не волновало: такая безмятежность была во мне. И даже тогда, когда услышала топот коня, потом поспешные шаги…
И вдруг увидела Соколова! И в ту же секунду поняла, что случилось несчастье.
— Скорее! Я привел коня и вам, — только и сказал он.
— Что?
— Начальник ранен…
Мы поскакали. Я побоялась спросить о подробностях.
Александр не лежал, а сидел в постели, и можно было бы подумать, что ничего не случилось, если бы он не был так бледен — даже не бледен, а просто меловобел, и на этом непривычно белом лице темные брови его дрогнули, когда я подошла к нему.
— Слушай меня внимательно, Лелька, — сказал он. — Все будет хорошо. Но не скоро. Наберись терпения.
Я хотела спросить, но он не дал мне.
— С минуты на минуту прибудет У-2, и меня увезут в окружной госпиталь.
— И я с тобой! — крикнула я.
— Нет. Это нельзя. Ты должна набраться терпения, — повторил он.
Я молчала. «Ранение в плечо!» — я ощутила повязку под гимнастеркой.
— Ты жди. Я тебя вызову, как только можно будет. Будешь ждать?
— Да.
— Спасибо тебе за все, что было, Лелька!
— И тебе спасибо, Саша!
Я понурилась, и тогда он сказал:
— Не горюй. Не горюй, пока мы живы.
И вечер беды стал вечером прощания. Не было в жизни ничего горше его. И ничего не было дороже этих последних минут. Потому что за ними ничего не виделось, ничего не оставалось. Только одна надежда, та самая, которая последней покидает человека.
Снег падал так медленно, так безнадежно, словно это был уже конец жизни. Он шел третьи сутки, днем и ночью. «Куда же это его столько падает?» — тоскливо думалось мне. Казалось, вот-вот меня засыплет совсем вместе с этой убогой диспетчерской, где на почерневшей бревенчатой стене дико выглядел поблескивающий лаком новенький телефонный аппарат. Да, именно он выглядел дико, а не корявый стол из сучковатых досок, пыльная лампочка, одиноко томящаяся под низким потолком, пузатая печурка, фыркающая и сопящая, распространяющая запах сырых чурок и бензина.
Чтобы не видеть потока белой мути за окном, я задернула марлевую занавеску, но от этого сразу пахнуло чем-то больничным, и я снова отдернула ее. Теперь, несмотря на то, что это было всего только одно небольшое оконце, изба казалась засыпанной снегом даже изнутри.
Третьи сутки машины стояли на приколе, водители отсыпались в бараке. Бригады рабочих выходили на дороги, люди отбрасывали снег с лежневки вручную, большими деревянными лопатами. Потом пришли снегоочистители, но дорога снова затягивалась мертвенной снежной пеленой, и борьба с заносами была такой же безнадежной, как белая равнина вокруг.
Печка сипела и кашляла, коренастая, черная, словно домовой. Сырые попались щепки. И вдруг завыла тонким жалобным воем, потянуло в трубу. Это было все же каким-то движением, какой-то переменой в плотной тишине, настоявшейся так крепко, как будто ни один звук не мог пробить ее. И, чтобы продлить это движение, я подкинула сухих чурок в печку, и маленький ад, возникший там, втянул меня в тихое созерцание, из которого не хотелось выходить, потому что это зарево, борьба языков пламени, мгновенные возникновения и обрушивания огненных замков, скалистых ущелий, каких-то фигур в развевающихся огненных одеждах — все завораживало, не давая двинуться с места.