Дмитрий Вересов - Крик ворона
– Оттуда же, откуда и творение Гризома, – спокойно ответила Таня. – Понимаешь, я там нашла двух Мадонн, обеих и прихватила. В живописи я разбираюсь плохо, глазами никогда не различила бы, где оригинал, где копия. Но энергетика у картин была совершенно разная, точнее, ты уж извини, у твоего любимого Гризома она никакая, а у Эль Греко – ого-го! Даже с фотографии шибает. В общем, я немного поразмыслила – и решила сдать Шерову копию. Не то чтобы обмануть кого хотела, просто чуяла что-то. В конце концов, я свое дело сделала, картину добыла, какую заказывали, а уж что это такое – копия, оригинал, дедовы подштанники – меня не касается… Признаться, я удивилась тогда, что специалист заграничный – ты сам, как я теперь знаю, – спокойно принял подделку, на которой даже я не обманулась… А саму картину упаковала понадежней, в этот самый чемодан, да сюда и привезла. На черный день. Вот он и настал… Ну что, удалось мне тебя подкупить?
Морвен вздохнул.
– Отпуск ты себе купила…
– Только отпуск? Надолго?
– Это ты определишь сама.
V
Мы жили по соседству.
В тот год жизненные силы мои были на нижнем пределе. В уголке гукал в кроватке третий ребенок (наконец-то мальчишка!); в другом стопкой до потолка громоздилось полтиража монографии, сулившей прорыв в избранной мной отрасли человеческих знаний; руководство хлопало по плечу, намекало, что очень скоро будет обновлять свои ряды за счет перспективных растущих кадров, а покамест явочным порядком установило вашему покорному слуге должность «исполняющего обязанности» с астрономическим окладом в триста двадцать рублей, самые дальновидные из нынешних коллег усиленно готовились в завтрашние подчиненные. Но все сие было результатом вчерашних усилий, а сегодня… Сегодня трепет тусклого вожделения пробуждали лишь окна верхних этажей, платформы снотворных таблеток, бельевая веревочка да стук выбегающих на станцию колес метрополитенного состава. Этот выход манил простотой, но отталкивал полной бессмысленностью – коль скоро радужное покрывало Майи оборачивается серой, пористой изнанкой сейчас, то можно лишь догадываться, каким кромешным светом отзовется оно неизбывшему кармы потом, до и после следующего воплощения. Негоже ветерану сумеречного пограничья в ошибках своих уподобляться истеричной барышне, не перемогающей несчастной любви… Но какая вместе с тем мука эта извращенная Нирвана, угасание красок, вкусов, запахов, низведение всех ощущений до непрекращающейся тупой боли, вызванной принудительным проволакиванием через клоаку жизни! Впрочем, меня поймет лишь тот, кому доводилось не спать двадцать суток подряд…
Нужно было срочно искать другой выход, в первую очередь рвать опостылевшую ткань жизни, размыкать круг, силой сумерек ставший принудительным, а силой принудительности – невыносимым… Я оформил себе повышение квалификации в другом институте, где приятель мой, тамошний большой начальник, единым росчерком пера подарил мне полугодичную свободу, подыскал себе недорогую квартирку на далекой окраине, собрал бельишко, кое-какие книги и магнитофон, сухо простился с недоуменно-обиженной женой, убежденной, должно быть, что я ухожу к другой, но «ради детей» заставившей себя удержаться от скандала, и всецело посвятил себя философии. Философии, уточню, в сократовском ее понимании – то есть упражнениям в искусстве умирания.
Район, в котором я поселился, дом и квартира как нельзя лучше отвечали подобному занятию: район был грязно-новостроечный, дом серо-многоэтажный, квартира безлико-недоделанная, с минимумом бросовой мебели, свезенной неживущими здесь хозяевами. Первые три дня я старинным народным способом перегонял свою депрессию в другую ипостась, теша себя иллюзией инобытия, следующие четыре – расплачивался за это лютыми муками неподъемного похмелья, на восьмой день поднялся, прибрался, побрился, сложил в авоську пустые бутылки и сделал вылазку в местный универсам, расположенный за два квартала, посреди унылого пустыря, круглый год покрытого черными лужами. Возвращался я, волоча ноги и сетку с незамысловатым хлебом, добродетельным кефиром, унылыми макаронами и целлюлозной колбасой. Дошлепал до лифта, ничего вокруг не замечая, нажал на кнопку, вошел – и только тут заметил, что в кабине я не один.
– Мне восьмой, пожалуйста, – сказала она, и этот низкий бархатный голос перетряхнул мою заплесневелую душу.
– Мне тоже, – зачем-то сказал я, краснея ушами, словно прыщавый гимназист.
Лифт тряско покатил в гору. Я смущался смотреть на свою нежданную соседку и упер взгляд в коряво нацарапанное на стенке слово. Я не разглядел ее лица, лишь самым краешком глаза замечал, что она высока ростом и одета в неброское и недорогое пальто. И еще мне показалось, что она улыбается, но наверняка сказать было нельзя. Мы молча доехали до восьмого, я пропустил ее вперед и замешкался у лифта, делая вид, что занят розысками ключей, а сам взглядом поедал ее со спины. Свободное сероватое пальто скрадывало ее походку и очертания фигуры, но неявленное только пуще влекло к себе. Я видел, как она подошла к дверям соседней, двадцать седьмой квартиры, поправила сумку на плече, вынула из кармана ключ, отворила… На пороге она вдруг обернулась и с улыбкой произнесла:
– До свидания, сосед.
– Всего доброго, – сдавленно проговорил я, не в силах сдвинуться с места.
Дверь затворилась. Я столбом стоял на площадке, стиснув сетку с простой советской едой.
Учитывая общее состояние души моей и вполне созвучный этому состоянию фон новоэтажных многостроек, происходящее со мной представлялось решительно невозможным: вычленить в омуте бурой энтропии яркое пятнышко и, более того, силой собственного сознания переродить это пятнышко в путеводную звезду – да возможно ли?
Но тем не менее так оно и было. Войдя в свою временную обитель и суча ногами от нетерпения, я швырнул авоську на кухонный стул, вставила верный магнитофон первую попавшуюся кассету с роком и принялся прямо в грязных уличных ботинках козлом скакать по комнате, приговаривая: «Врете, врете, жизнь не кончена в тридцать пять лет!» И это я, и. о. замзава, рыцарь мрака – душераздирающее зрелище! Помнится, что-то подобное говорил у Толстого князь Андрей, наведенный на эту смехотворную мысль видом молодой листвы на старом, полумертвом дубе. Мою же листву толкнула к солнышку бездонная зелень соседкиных глаз.
Наутро я позвонил своему приятелю, давно предлагавшему мне взяться за перевод книжечки Брукса, известного американского культуртрегера – срочно требовалось лекарство от всколыхнувшихся пульсов.
Свободное от работы время я проводил, глядя в окно, и светел становился день, когда мне удавалось высмотреть прекрасную, до боли знакомую незнакомку. Она появлялась из-за угла высоченного первого корпуса, выходящего на проспект, осторожно переступала по деревянным мосткам, проложенным поверх непролазной грязи просторного двора с голыми отсыревшими палками многолетних саженцев, и, приближаясь, исчезала за нижним краем окошка. До чего же хотелось, рассчитав время, как бы невзначай высунуться на площадку, увидеть, как раскрываются створки лифта, заглянуть в эти неповторимые глаза… тихо сказать: «Здравствуй, это я!» Однако я знал, что не сделаю этого никогда, и, не уверенный в том, как поведу себя, вновь встретившись с ней лицом к лицу, старался подобных ситуаций избегать – и избегал, исподволь изучив ее довольно педантичный график.
Почти всегда она возвращалась в один и тот же час, около половины седьмого, чаще одна, иногда с девочкой лет десяти-двенадцати, определенно дочерью – их поразительное сходство было заметно даже на таком расстоянии. Но ни разу я не видел ее с мужчиной… По счастью, близилась весна, дни теплели и прибывали, седьмой час стал постепенно светлым – и это давало мне возможность все отчетливей видеть мою незнакомку. Открылись густые черные волосы, скрывавшиеся доселе под высокой зимней шапкой, бесформенное пальто, которое я постепенно начал ненавидеть, наконец сменилось строгим светло-серым плащиком… Но милостей природы мне было мало. Под каким-то нелепым предлогом я заглянул домой, и хотя визит этот был крайне неприятен и обошелся мне в пятьдесят рублей – именно столько пришлось оставить семье на пропитание, – цели своей он достиг: улучив момент, я подобрался к жениному секретеру и стащил оттуда театральный бинокль. Свой неприглядный поступок я оправдывал только тем, что жена все равно не ходит в театры и биноклем, следовательно, не пользуется. Этот приборчик в красном чехле я пристроил на подоконнике, чтобы всегда иметь его под рукой… Только умоляю, господа, не поймите меня превратно – банальный вуайеризм мне чужд напрочь. Ее окна, давно уже вычисленные мной, не манили мой взгляд, и я был бесконечно далек от нездорового стремления подловить мою незнакомку в каком-нибудь пикантном неглиже или вовсе без оного… Да и к чему все это человеку, наделенному воображением? Тем более что ее окна выходили туда же, куда и мои, и заглянуть в них из квартиры было невозможно даже теоретически.