Джонатон Китс - Химеры Хемингуэя
В квартире Саймона не было ни африканских бабочек, ни усохших черепов. Какие тайны они могли хранить на исходе тысячелетия, когда границами мира стали терминалы аэропортов? У него были иные личные границы, не менее чуждые его происхождению: Саймону требовалось обладать чем угодно, если оно добавляло ему значительности. Каким именно образом он достигал значительности, думаю, не играло для него никакой роли. Я вообще не уверен, что Саймона волновало, заслужена ли его репутация. Более того, я серьезно сомневаюсь, что его интересовало искусство. Возможно, для Саймона загадка искусства — в иллюзии. Этому-то оно Саймона и научило. Wunderkammer были первыми инсталляциями. Квартира Саймона была Wunderkammer — как и вся его жизнь.
Все осмотрев, Стэси спросила его о Хемингуэе.
— А где письма, которые он писал твоему деду?
— Мой дед не говорил по-английски.
— И при этом они дружили?
— Забавные вы люди, писатели. Верите, что весь мир — слова.
Итак, они вернулись к «Как пали сильные». Это никуда не годилось. Но Анастасия — она знала только один способ отвлечь мужчину. Она подошла к Саймону. Прикусила его губу в поцелуе.
Секс с Саймоном Стикли облачен был в саван тишины. Этот человек не рычал, не задыхался. Не потел. Ни на йоту не поддавался животному инстинкту. Я имею в виду, в постели с Анастасией Саймон был столь же утончен, сколь в «Пигмалионе» с клиентами. Изысканное представление. С ней никогда не бывало так — без травм, дискомфорта, без намека на смущение. Под Саймоном она тоже притихла. Могла забыть о его теле — и о своем. Могла выбросить из головы жизненную кутерьму и просто позволить, чтоб ее трахали. Быть всего лишь его миссионером, в той самой позе, под его толчками в ритме на четыре четверти. Секс с Саймоном был безмолвным, но казался Анастасии знакомым, как музыка, что она когда-то слышала.
Сначала он раскатал презерватив, стерильный, как белые перчатки, в которых он брал редкие книги из своей коллекции. Потом занял место сверху. Он уложился ровно в десять минут, затем довел до оргазма ее. Никаких липких следов. Никаких видимых последствий: Саймон утверждал, что тоже кончил, хотя спермы она не заметила. Через несколько минут он предложил повторить цикл. Понаблюдал, как она мечется под его бедрами. Улыбнулся и пригвоздил ее к постели, а она билась в беспомощных конвульсиях, не в силах дотянуться до него обезумевшими ладошками. Семь минут, восемь минут, девять минут. Она остановила его, будто сняла иглу проигрывателя с хорошо знакомой пластинки.
Она уложила его на спину. Заползла сверху. Направила его член себе между ног. Приподняла свое тело и уронила. Вытянулась и соскользнула. Он смотрел на нее, как невыключенная люстра. Анастасия развернулась. Вагиной ткнулась ему в лицо. Сняла резинку. Придвинулась. Она лизала, сосала, прикусывала. Он резко дернулся и вынул.
— Я проглочу, — сказала она, — тебе не нужно…
— Я знаю, — ответил он.
Она повернулась к нему:
— То есть уже все?
Он кивнул:
— Я все чувствую, как любой мужчина.
— И никогда ничего не выходит? То есть…
— Анастасия, дело не в тебе.
— Я сначала не поняла.
— По-моему, оно и к лучшему.
— Тогда мы просто сделаем вид. — Она перекатилась на спину, как ребенок, который играет во взрослую игру и желает доказать, что наконец понял правила. Но Саймон закончил. Он накрыл ее руку своей и удержал.
Вздрогнув, Анастасия проснулась. Лицо — клякса, волосы — колтун, складки от подушки. Все тело — неприкрытое смущение. Лихорадочный пот приклеил простыни к телу.
— Что такое? — еле слышно спросила она.
— Утро, — ответил Саймон.
— А… — Она кулаками потерла глаза. Саймон сидел рядом на постели. В пижаме. — Хочешь снова заняться со мной сексом? Мы можем.
— Наверное, нам стоит съесть что-нибудь.
— Что?
— Я решил, мы будем яйца «бенедикт».
— Ты по правде знаешь, как их готовить? Поцелуй меня.
Он наклонился. Откинул одеяло с ее лица.
Она его укусила, чтобы оставить след.
— Не надо.
— Ты такой бука. — Но теперь она слегка улыбалась. В животе урчало. Саймон обещал принести завтрак в постель.
Она выбралась из-под одеяла. В углу на полке под постером в стиле «ар нуво» с хорошенькой разоблачающейся девицей заметила телевизор. Включила, легла обратно и стала смотреть.
Телевизор Саймона был настроен на его любимый канал — круглосуточные финансовые новости, освещавшие очередной рекордный день чемпионского года экономики, о которой ведущие рассказывали будто о спортивном герое. Сколько Анастасия помнила, экономика ежедневно одерживала победу. Стэси родилась во времена рейгановской революции, а потому язык банкротства — всеобщее безмолвие рухнувшей экономической системы — был для нее чужим, как подробности средневековых пыток. Новая экономика всегда на вершине, вопреки любому здравому смыслу. Просмотр финансовых новостей представлялся ей наблюдением за событиями с заранее известной развязкой в замедленном темпе, и, по-моему, она не постигала, с чего бы взрослому телекомментатору интересоваться этим, а не матчем, результат которого давно оглашен, или фактом вращения земли. Для Анастасии, у которой на счете было меньше сотни долларов, экономика была так же далека, как дела космические, но звезды были хотя бы ослепительнее ленты биржевых сводок. Она закрыла глаза, дабы грезить о ночном небе.
Она снова проснулась от того, что Саймон выключил телевизор. Улыбнулась ему:
— Мне еще ни разу не готовили завтрак.
— Говорят, у меня прекрасно получается «голландез».
— Кто?
— Соус по-голландски.
— Кто говорит, что он у тебя хорошо получается?
— Ну, Жанель говорила. Она выросла на яйцах «бенедикт».
— Ты часто готовишь ей яйца?
— Ей не нужно беспокоиться о холестерине.
— По-твоему, у нее хорошая фигура.
— По-моему, ты самая необычная девушка из тех, что я встречал.
Он повел плечом, чтобы она освободила центр кровати. Его руки подрагивали под тяжестью лакированного подноса. Анастасия кивнула, застенчиво пытаясь прикрыться доступным ей куском одеяла.
Саймон поставил поднос на кровать.
— Хочешь надеть что-нибудь? — спросил он. Она снова кивнула. Он извлек из стенного шкафа красный атласный халат и накинул ей на плечи.
— Спасибо, — сказала она. Поблагодарила за тарелку, которую он ей вручил. Она смотрела, как он взял свою тарелку и сел напротив. Анастасия поняла, что завтрак в постели означает всего лишь пикник на матрасе.
Но это было роскошно. Он разложил перед ней полный комплект серебряных приборов и отдельно ложечку для второго блюда. Пока они ели, он учил ее разбирать английские пробы на серебре, рассказал их историю за несколько сотен лет, отвечая на взгляд, который она бросила на то, что сначала приняла за отметины зубов. Она ничего не отвечала, и он перешел к основным видам рисунка на фарфоре. Она просто ела, изголодавшись с вечера. Он положил ей столько же, сколько себе. Она перемешала все на тарелке, подлив еще соуса из маленькой серебряной соусницы. Собрала все вилкой, чтобы получилась полная вкусовая гамма, и отправила в рот.
Саймон стер с ее щеки след «голландеза». Он расправлялся с содержимым своей тарелки по собственному плану, разбирая то, что соорудил на кухне, будто сверял ингредиенты — яйцо, ветчину и маффин — по группам продуктов. Когда он попробовал каждый и удовлетворился качеством, задача его была выполнена. Изредка он прикасался серебром к фарфору — из вежливости. Подождал, пока она доест, и, меняя тарелку на чашку компота, спросил:
— Когда я увижу твой роман?
— Мм…
— Ты скромница. Я это ценю.
— На самом деле все не так, как ты думаешь.
— Ну разумеется, нет. Я доверяю твоему художественному видению, Анастасия. Знаешь, я редко читаю книги тех, кто еще жив.
— Да.
— Я почти никогда ни о чем не спрашиваю.
— Да?
— Я могу помочь найти хорошего издателя. Я знаю нужных людей.
— Нет. Я не могу. — Правда? Может, просто перепечатать отрывочек на компьютере? Ну конечно, пустить его по рукам — дело стоящее, этакий слепой тест для рядового читателя, чтобы… чтобы… чтобы выяснить, действительно ли так изменился стиль Хемингуэя, как казалось самому писателю после той потери, была ли это действительно «лирическая легкость юности», безвозвратно утраченная впоследствии, и достаточно ли эти изменения глубоки, чтобы раннюю вещь автора не опознали те, кто читал позднейшие книги.
И еще… и еще… Часто ли работа канонического писателя читается и оценивается вне канона? Сто с лишним лет назад Энтони Троллоп[8] такое проделал: на вершине популярности опубликовал роман, ничем не отличавшийся от других, но под псевдонимом, дабы читатели восхищались книгой не только из-за репутации автора. И роман им совершенно не понравился — они читали не написанное, а писателей. Уже тогда беллетристика была жива лишь формально: в каждую новую книгу они вчитывали себя, читающих любимого автора, а не историю, которую он написал. Они вчитывали канон в его романы и тут же вписывали его романы в этот канон. То есть сами себя впутывали в пирамиду умозаключений. Чертов идиот Троллоп. Издатель не позволил ему повторить этот грубый маркетинговый просчет.