Владимир Кашин - Тени над Латорицей
— Стой! — Он думал, что крикнул, а у самого горло перехватило, и вырвался из него только грозный шепот: — Кто такой?
Неизвестный также негромко ответил:
— Заблудился. Местный.
Он говорил по-украински плохо, с акцентом, в самом деле так, как некоторые местные жители.
— Ложись! — прошептал Онищенко. — Руки в стороны! Стрелять буду!
Неизвестный покорно упал на землю, раскинув руки.
— Солдат, меня никто здесь не знает. Обеспечу тебя на всю жизнь. Пропусти. Ящерицей проскользну. А ты вернешься домой богатым человеком.
Павел все еще дышал острым воздухом тревоги, словно втягивал в легкие иголки, и от них немела вся грудь.
— У меня в кармане деньги, дорогие вещи. Не теряй свой шанс. Такое раз в жизни бывает. Вот оно, золото, — нарушитель потянулся к карману.
И вдруг Павел почувствовал, как гаснет в нем волнение, возвращается голос. Он набрал в грудь чистого воздуха и гаркнул на весь лес:
— Лежи, стрелять буду!
Голос его эхом разнесся над скалами, поросшими лесом, над крутым берегом реки и покатился по водной глади, по долине: «И-и… ять-уду!..»
Ночь застыла, замерла, притаилась.
— Все забирай, мне уже ничего не надо! — Неизвестный молниеносно подкатился Павлу под ноги, и выстрел, громом прогремевший в ночи, не задел нарушителя.
…Они катались по земле. Автомат Павла отлетел в густую траву, и, ошарашенный коварством, пограничник задыхался под тяжелым телом коренастого мужчины, который сильными руками, словно клещами, сдавил ему горло. Павел все-таки оторвал эти руки от горла и, отводя их все дальше и дальше, сумел вывернуться и подмять нападающего под себя. В голове его, в висках, в сердце, в крови, во всем его существе билось только одно слово: «Сволочь!»
«Сволочь! Сволочь! Сволочь!..» — повторял он беззвучно — это слово никак не могло сорваться с губ… Им одним выражал он свою ненависть к врагу и оправдывался перед собой за секундную растерянность.
Нарушитель боролся тоже молча, сцепив зубы. Один только раз с каким-то звериным хрипом вырвалась из его горла немецкая брань.
Для Павла Онищенко это была первая в жизни схватка. Для Карла Локкера — последняя. Бывший тержерместер понимал это и вкладывал в битву за жизнь весь свой палаческий опыт, все коварство и жандармскую сноровку — все, решительно все силы, которые у него еще оставались.
Резким движением Локкеру удалось вырвать руку и ребром ладони ударить пограничника по шее там, где проходит сонная артерия. Павел на какой-то миг потерял сознание. Но вот он снова вцепился в нарушителя, ужом скользнувшего к берегу. Они опять покатились по траве, и Павел почувствовал, как враг толкает его к крутому обрыву над водой.
«Все равно не уйдешь! Нет, нет, не уйдешь! Ах, сволочь, какая сволочь!» — не переставая, пульсировало в его тяжелой голове. Он вцепился в Локкера, всеми силами стараясь придавить его к земле.
Вдруг Павел ощутил, что правая рука перестала ему повиноваться, обмякла, весь правый бок онемел и нарушитель выскальзывает из его рук.
И в это время он услышал твердый голос сержанта Пименова:
— Лежать!
Высоко в черном небе вспыхнула тревожная ракета.
Павел, конечно, понял, что это «Лежать!» касается не его, а того, другого, и, опираясь на левую руку, начал подниматься.
Растревоженная ночь шумела волною у берега, откликалась испуганным бормотанием фазанов, далеким лаем диких собак. Осветив фонариком землю, Павел увидел е г о — распластанного, покорного, и, отвернувшись, принялся искать в траве свой автомат.
От возбуждения он сперва не почувствовал боли, и только теперь рука и весь правый бок напомнили ему о себе нестерпимым огнем, намокшая майка прилипла к телу.
Последнее, что Павел успел увидеть и услышать в эту ночь, был резкий свет фонарей усиленного наряда, который примчался по тревоге на место происшествия, лай Рекса и слова Пименова:
— Что с тобой, Павел? Ты ранен?
Затем все угасло.
VIII
После шестнадцатого июля
1
Коваль еще видел тревожные сны, когда в его номере зазвонил телефон. Он вскочил, как от выстрела, схватил трубку, посмотрел на Наташу: не разбудили ли и ее.
За окном стоял седой предрассветный туман.
— Слушаю.
— Дмитрий Иванович, едем.
— Через пять минут буду готов, — ответил Коваль и, положив трубку, начал одеваться.
Вдруг он остановился и обернулся. На него внимательно смотрели открытые и совсем не сонные Наташины глаза.
— Спи, спи, еще рано, — проворчал он.
— Ты куда?
— Спи. На заставу.
Коваль отвечал коротко и машинально — голова его уже лихорадочно работала, обдумывая первый разговор с Карлом Локкером. Впрочем, Локкер ли это? Может быть, кто-то другой? Однако чутье подсказывало Дмитрию Ивановичу, что он не ошибся.
Когда он снова обернулся, Наташа уже была одета.
— Я поеду с вами, — попросила она, когда в номере появился полковник Антонов. — Я никогда не видела заставы. — Она перевела взгляд с отца на Антонова и снова — на отца.
— Тебе там делать нечего, — буркнул Коваль. — Посторонних не пускают.
Она умоляюще смотрела в глаза полковника Антонова, пока отец застегивал китель. И Антонов сказал:
— Для своих людей застава открыта. Шефы приезжают, самодеятельность, лекторы, писатели… Едем, Наташа!
— Она не писательница и не лектор.
— Зато в самодеятельности пою!
— На заставе некогда будет с тобою возиться, — бросил Коваль на прощание. — Позавтракай здесь. Поехали, Виталий Иванович!
Антонов понял его и все-таки сказал:
— Не будет она тебе мешать! Не повышай голос, отец! — и подтолкнул Наташу к двери. — Поехали, дочурка!
…Просторный двор заставы был огорожен мелкой металлической сеткой. Наташа прогуливалась по спортивной площадке, куда выходили окна комнаты дежурного, кабинетов начальника заставы и замполита, медицинского изолятора. Утренний туман уже рассеялся, и вдали, за лесом, начинавшимся прямо за сеткой, виднелись серо-зеленые холмы.
У решетчатых металлических ворот, которые отворились, когда они приехали, стоял часовой — молодой пограничник с новеньким вороненым автоматом в руках. Он изредка делал два-три шага вдоль ворот и снова застывал как вкопанный.
Наташу строгий часовой словно не замечал, и она не знала, где ей можно ходить, а где нет, и поэтому чувствовала себя не в своей тарелке. В конце концов, села на лавочку и принялась рассматривать лес.
Где-то в здании заставы отец и полковник Антонов допрашивали пойманного убийцу семьи Иллеш, — Наташа догадалась об этом из реплик, которыми они обменивались по дороге. Сюда, во двор, из открытых окон первого этажа доносился голос дежурного (он разговаривал с «березками» и «ромашками») и голоса из другой комнаты, а среди них — голос отца.
Карла Локкера допрашивали в кабинете начальника заставы.
Попытки скрыть подлинное имя, еще раз выдать себя за Имре Хорвата, бухгалтера из Будапешта, отставшего от туристского поезда, были сразу же разоблачены подполковником Ковалем. И теперь бывший начальник жандармского участка, тержерместер стоял перед ним, Антоновым и еще несколькими пограничниками, и лицо его выражало покорность и готовность сдаться на милость победителя.
Но Коваль видел: Локкер пытается выиграть время — хочет пронюхать, что именно известно о нем милиции и пограничникам. Конечно же бывший жандарм имел и другое лицо, но пока оно было спрятано за выцветшими глазами и за притворной кротостью, — так иногда за ветхой, осыпавшейся штукатуркой таится жесткое крепление балок.
Однако стоило Ковалю своими вопросами о ночи с пятнадцатого на шестнадцатое июля, о пустом номере в гостинице, о поездке с таксистом Дыбой раскрыть карты, как это спрятанное лицо проступило у Карла Локкера, как проказа. Так, словно в одно мгновение, сбросил он надоевшую, мешавшую ему карнавальную маску.
Дмитрий Иванович почти физически почувствовал, как полыхнули его глаза, до сих пор смиренные, даже угасшие, а теперь напитые кровью и полные ненависти и злобы.
Бывший жандарм бросил свой испепеляющий взгляд на стол, куда положили острый нож. Тот самый, который схватил он в доме Катарин и которым убил Еву и Илону, а потом ранил рядового Онищенко, — нож, найденный пограничниками в воде, у берега Тиссы.
Нож этот лежал на столе не просто как вещественное доказательство, а как страшное орудие, в материальность которого не хотелось верить. Карл Локкер, лишь мельком глянув, как начальник заставы достал нож из сейфа, почувствовал свою обреченность и понял, что дальше таиться нечего.
— Я ненавижу вас! — произнес он тихо, отчетливо, и лицо его исказилось от ненависти, как от боли. — Я вас уничтожал и буду уничтожать, где только смогу!