Дмитрий Вересов - Завещание ворона
Татьяну Ларину-Розен.
Она выехала назад с одной мыслью, что неплохо бы попросить кого-то, чтоб повели ее машину.
Но справилась.
Справилась.
* * *Она-то справилась.
С собой.
Она справилась с собой, но она так и не смогла справиться с горечью от несправедливости. Горечью от несправедливости. Она была честна. И она его любила. А он был с ней нечестен. И значит — не любил?
Но не могла до конца поверить!
И пусть он, отводя глаза, говорил — да, да, все правда, как в газетах пишут, все так, но она до конца не могла в это поверить.
Безумие какое-то!
Ум отказывался это принимать!
Ее Пашка — ее «little donkey Paul» — после их ласк в их постели поганил ее любовь с какой-то несовершеннолетней бэби-ситтершей!
И пусть он ей даже сказал — да, это так, все так, как в газетах написано, — но она ему не верит.
Не так.
Все не так.
И ее подозрения еще больше усилились, когда она, превозмогая стыд, поехала в мексиканский квартал, разыскав там домик сеньоры Родригес.
На ее настойчивый звонок дверь Татьяне открыл небритый старик латинос.
— Нон компранде, сеньора, нон компранде…
Он принял от нее десятидолларовую бумажку и долго потом кричал свое:
— Абригадос, абригадос, сеньора, абригадос…
А где живут теперь Родригес — мама этой Долорес и сама малолетняя шлюха — объяснить не мог…
— Нон компранде!
Уехали!
Уехали до суда!
Значит, им кто-то дал денег?
И Татьяна не знала. Верить ей?
Или не верить?
* * *Первую неделю после Пашиного ареста она много плакала. Звонила Лизке. Ждала ее приезда. Тем и жила.
Однако, еще до Лизаветиного прибытия она сумела взять себя в руки.
Думала и рассуждала так:
Ну что?
Бывали у меня деньки и потяжелее!
А каково было в Ленинграде тогда, когда Ванькины родители были против свадьбы?
Каково было, когда Ванька пил по-черному?
А была тогда она в Ленинграде — одна одинешенька! Без денег, без квартиры, без образования…
Койка в общежитии — вот и все ее богатство было тогда.
А теперь — а теперь, что она потеряла?
Пашину любовь?
Да!
Наверное…
Наверное — да!
Но у нее есть дети.
У нее есть деньги.
У нее есть достаточно средств…
Саймоны сказали, что сразу после суда ее половину с их с Павлом общего счета сразу разморозят и выделят в ее отдельный счет.
А там — немаленькая сумма.
Но это ведь не главное!
Впрочем, и когда прилетела Лизавета, да не одна, а со смешным мальчишкой Серафимом, которого собиралась устроить здесь в глазную клинику на операцию… когда они с сестрой, уложив деток в кроватки, обнявшись, вдоволь наплакались, Лизавета так же то же самое ей и сказала.
Разве это горе?
Муж сел…
Ну…
Ну, выйдет через четыре года.
А может, и через два.
Но дети-то целы и здоровы, слава Богу! И сама.
И сама здорова, на воле, и при деньгах!
— Тебе бы только делом самой заняться, а не то захиреешь, зачахнешь от безделья, — сказала Лизавета на второй день их с Серафимом пребывания.
И тут же принялась искать адреса кастинговых агентств, что обслуживают Голливуд…
Какая — никакая, а все ж актриса!
Лизка вообще молодец!
И кабы не она, трудно пришлось бы Тане этим октябрем.
Какой бы сильной Таня ни была, а все ж таки баба-бабой.
Теперь, бывало, услышит Пашину любимую по радио — этих, Papas and Mamas, где про калифорнийскую осень:
All the leaves are brown
And the sky is gray
California dreaming…
<Листья почернели.
Небо серое.
Спит Калифорния (англ.)>
Как услышит — так сразу в слезы.
А Лизавета все поперву взяла на себя.
И переезд в новый район.
И обустройство в новом их доме.
И с мальчишками была целыми днями — возилась, как добрая старая нянька… И порой ей, Таньке, слезу с соплями подтирала.
* * *И с деньгами все вроде как было нормально.
Только вот в новом, купленном ею доме было пока пусто.
И пусто, и стыдно и холодно.
И она все время мерзла этой калифорнийской осенью. Кутаясь в шаль и даже включая климат-контроль на полные сто десять Фаренгейту… И все одно — мерзла.
И Лизавета ее обнимала и прижимала к себе… А не согревала.
Чуть что — Таня в слезы.
А по радио — возьми да опять — поставят эту…
All the leaves are brown
And the sky is gray…
И снова слезы катятся из глаз…
* * *Лизавета с удовольствием возилась с мальчишками и иногда укатывала с ними на полдня куда-нибудь в дельфинарий или Диснейленд.
Чтобы сестрица могла посидеть одна со своими мыслями.
Татьяна вообще-то и верила, и не верила.
Ну, как же не верить, если все газеты, все каналы местного ти-ви. Все кричали и орали, что ее муж растратчик и педофил… И более того, и того более, когда она сама его спросила!
Разве он сам не сказал, что это правда?
Но она все же что-то чувствовала!
Она чувствовала, что Паша что-то скрывает!
И потом, ну никак не мог он этого…
Пятнадцатилетняя девочка-латина..
Полтора миллиона казенных денег…
У нее были дурные мысли, нанять частного сыщика, чтобы он порылся в этом деле и разузнал бы ну хоть чуточку какую правды!
Она сказала об этом Лизавете.
А потом сказала одному из Саймонов… Но тот не одобрил, причем с таким видом, будто она сказала какую-то неприличную ерунду.
Саймонам вообще что-то явно было известно, но они как рыбы молчали.
Миссис Розен, все будет хорошо!
От горя и стыда безделье стало донимать ее с особенной силой.
И даже переезд семейства из стеклянного дворца на Пасифик-Элли драйв в южную часть побережья Фриско-Бэй наводил на мысль, что десять миль ближе к Голливуду для артистки — это символический первый шаг.
Посоветовавшись с Лизаветой, Татьяна съездила в модную арт-студию, сделала несколько снимков, и по Интернету разослала их вместе с обширным резюме по адресам всех известных и малоизвестных киностудий.
Авось?
Чего в нашей жизни не бывает!
Таня тяготилась не только бездельем.
Трудно было и переживать нахлынувшее одиночество.
По-бабски трудно.
И уже даже крыша порой просто ехала — съезжала.
Как-то заплутав под пилонами знаменитого моста Голден-Гейт, она остановила свой «шеви-вэн» возле ресторанчика с совершенно невозможным вызывающим названием — Great American Food and Beverage Company… <Великая Американская Компания Еды и Напитков (или «Компания Великой Американской Еды и Напитков»)>. Ресторанчик собственно представлял со бой большой выбеленный цинком алюминиевый сарай с барной стойкой и дюжиной столиков.
Таня зашла выпить долларового кофе… Этого смешного местного напитка…
Как забавно было ей сравнивать…
Питерский «Сайгон» ее юности. Угол Невского и Владимирского. И кофе в третьей коффи-машин от входа… Они с ребятами всегда вставали к третьей машине, там варила кофе женщина лет сорока — сорока пяти. Ее, кажется, звали Стелла. И кофе этот был просто восхитительным.
Стелла варила и простой за шестнадцать копеек, и двойной за тридцать две, и тройной, если кто просил… И варила его с пенкой, такой ароматный!
А потом…
Кофе в Кении!
Кофе в Эквадоре!
Кофе в Италии, наконец!
А в этой Америке…
За доллар тебе здесь наливают светло-коричневую бурду из фаянсового кувшина. Варят на кухне, а официантка приносит и разливает.
В Питере они с ребятами всегда брезгливо корчили гримасы, если в кафе или закусочной им предлагали такой кофе… За десять копеек из бачка с крантиком…
А здесь — в Америке — все пьют эту бурду и прославляют Бога.
Итак, она зашла в эту Великую Американскую Забегаловку и заказала яблочный пирог… и этот так называемый местный кофе.
И к ней стали клеиться два моряка.
Сперва она испытывала гнев и возмущение.
Потом ей было просто стыдно.
Но потом…
Но потом ей стало…
Ах, лучше не думать об этом и не копаться в этих грязных… в этих грязных и неприличных ощущениях…
Но ей было ин-те-рес-но!
Она потом поймала себя на том, что ей вдруг стало интересно…
Два пацана с авианосца «Энтерпрайз», что два уж месяца большим бельмом торчал в бухте, два пацана лет девятнадцати… Эх, нет на них ее моряка — Леньки Рафаловича. Вот уж он бы их поставил стоять смирно!
Два пацана из боцманской палубной команды, два рядовых матроса. Один рыжий — ирландец, а другой смуглый, не то индейских кровей, не то метис-латинос…
И принялись они ей показывать порно-журнал…
Она сперва даже и не поняла.
Только покраснела вся до кончиков волос.