Анна и Сергей Литвиновы - Сердце бога
Что оставалось? Я подумывала о журналистике – но слишком эта профессия, если судить по матери, зависит от того, кто находится нынче у кормила власти (в большом или частном смысле). Партия разрешит – и расцветают «Огоньки» и «Московские новости», как в дни, когда я родилась. А приходит президент, который говорит всем заткнуться, все умолкают в тряпочку.
Иное дело – реклама и маркетинг. Тут тоже действует, конечно, вкусовщина: «Этот ролик мне нравится, а другой – дерьмо». Однако, главное, существуют объективные законы: один прием или слоган продает товар, а другой – нет. А против роста прибыли и продаж никто не вякнет.
А еще, понимала я с юности, человеку следует знать языки. Я слишком хорошо видела, как для моих родителей они в тяжелый момент стали спасательной шлюпкой. К тому же лингвистическая подкованность явно расширяет кругозор и круг общения. Что я имею в виду? Да хотя бы то обстоятельство, что русскоязычных мужиков подходящего возраста в мире проживает миллионов, допустим, пятьдесят. А если ты дружишь с иностранными наречиями, в горизонт твоего рассмотрения добавляются пятьсот миллионов англо-, франко– и испаноговорящих.
Итак, к шестнадцати годам (когда нужно начинать готовиться в вуз) я твердо решила: иду на факультет управления, на маркетинг, и углубленно учу английский с французским. В столицу я ехать не хотела. Миф о том, что все россияне стремятся в Белокаменную, сейчас окончательно устарел. В Первопрестольной житуха и нравы – как в московском метро: толпа, жесткие лавки, все рвутся в первачи и друг друга ненавидят. А я хотела свободы, простора и легкого дыхания.
Вдобавок я не желала расставаться с маманей. Не потому, что она прикрывала меня в М. своим крылышком. Наоборот, я думала: не станет меня подле нее – она ведь запросто может впасть в депрессию и в результате совсем сопьется или сгуляется с каким-нибудь очередным дядей Вовой. Мамаша мой выбор вуза одобрила – правда, съездила в Первопрестольную к отцу. Тот, несмотря на свой пенсионерский возраст, до сих пор оставался на плаву и отсыпал для меня денег на репетиторов. В тот раз маманя вдобавок привезла новую папашкину идею, которую восприняла на ура: не переводить англо-американо-французскую жвачку о любви – а писать самой! Под псевдонимом, разумеется. Мы с ней тут же стали, хохоча, его придумывать: ее имя Валентина, разумеется, превратилось в «Вэл», а вот фамилия, рифмующаяся со Спесивцевой, с ходу не задалась. Жаль, была занята Джолли[2]. Чирфулл и Чири слишком походили для русского уха на банальный «чирей». Джовиэл также звучало тяжеловато. Вдруг меня осенило – не зря в английскую школу ходила: пусть мамаша будет Мэрри. Вэл Мэрри, прекрасное английское имя! Вдобавок Мэрри с Мэрридж[3] перекликается – очень актуально для произведений ее жанра. Я, правда, не напомнила родительнице (а она, возможно, не знала), что merry, кроме как «веселый», означает «подвыпивший». Забегая вперед, скажу, что произведения Вэл Мэрри – всего их вышло свыше трех десятков – стали неплохо продаваться, даже лучше, чем любые оригинальные любовные романчики, написанные натуральными американками, и издатель, как торжественно сообщил мамане отец, повысил ее гонорар до восьмисот долларов за книгу.
А я начала готовиться в универ. Вы, возможно, скажете, что для своих четырнадцати-пятнадцати лет я была чересчур рассудочной. И свои суждения о будущем образовании, скорее всего, выдумала задним числом, когда повзрослела и стала действительно разбираться в жизни. А я вам отвечу: черта с два! Я должна была быть с юности разумной и здравомыслящей, а иначе на что бы я была годна – без отца, без семьи и влиятельных покровителей, с сильно пьющей и неустроенной матерью?!
Еще раньше, чем пришли первые месячные, я сформулировала свой главный постулат относительно мужчин: я никогда не буду в них влюбляться. Никто не сможет меня к себе привязать (как отец, в сущности, привязал мою матерь). Никому не позволю из себя веревки вить! Наоборот, я стану использовать их, этих волосатых самцов, и на смену каждому предыдущему в процессе его эксплуатации буду находить себе последующего. Никто не посмеет меня бросить и тем более унизить. И я ни перед кем не позволю себе унизиться – потому что никого из них не буду любить.
И еще одну вещь, основополагающую для моей жизни, я вывела благодаря наблюдениям за матерью и другими провинциальными тетками, заполняющими дворы и магазины: молодость и красота – это главный капитал, который дается нам, девушкам. Причем совершенно бесплатно. Его господь отсыпает полной горстью: кому в пятнадцать лет, кому – в восемнадцать. Однако этот капитал лежит в нашем банке под отрицательный процент. С каждым годом его становится все меньше и меньше. Независимо ни от чего. Всякий день, месяц и год, сначала неприметно, злодейка-судьба отщипывает от него по кусочку. В тридцать убывание красоты впервые становится заметно самой женщине. В сорок – тетенька теряет едва ли не половину своей изначальной привлекательности. В пятьдесят, если пустить жизнь на самотек, от твоей прелести останется одна рухлядь.
Поэтому вывод приходилось делать предельно жесткий, но единственно возможный: нельзя, вдобавок к естественному уменьшению, самой транжирить молодость и красоту. Вон, моя маманя: вела себя в двадцать и в тридцать так, словно будет прекрасной и очаровательной целую вечность. (Я по ее рассказам судила, по обмолвкам о том, как она гуляла, переходила из одних мужских рук в другие, пила поганую советскую водку и курила отвратительные советские сигареты.) А теперь гляньте на нее! Ей в начале нулевых было сорок шесть – а выглядела она на все пятьдесят восемь. Склеротические жилки на лице и хриплый кашель – от курения; красные глаза и одутловатость и запах – от спиртного; грубые неухоженные руки; куча морщин – носогубных и окологлазных – оттого, что с юности, отправляясь в кровать и просыпаясь, она больше думала о мужчине, что лег с ней рядом, чем о себе любимой.
Я учту ее ошибки. Я стану трястись над своей молодостью почище Шейлока. Никаких вредных веществ, принимаемых вовнутрь. Жить стану в экологически чистом месте и есть экологически чистые продукты. Буду заниматься спортом: йога, плавание, бег, велосипед. Даже тягать железо стану. Иметь достаточно сна. Делать массажи. Ходить в спа. Ближе к тридцати – начать первый ботокс и подтяжки – разумеется, у лучших косметологов.
А обеспечивать весь этот мой гламур, заботу и уход обязаны будут мужчины. Те самые, каждый из которых будет бояться меня потерять и поэтому станет стремиться отдавать мне как можно больше.
На самом деле привнести свои принципы в жизнь мне было трудно. Особенно первые года три. Я влюблялась в парней, обмирала, растекалась. Меня гнобили подружки за мое табу по части пития, курения и наркотиков. Меня брали на слабо. Мне объявляли бойкоты и пытались учить жизни. Но я выдержала. Пришлось, правда, пойти в добавление ко всем моим занятиям на психологический тренинг. И на дзюдо. Зато теперь несложным самовнушением я могла за два-три дня выбросить из сердца любого незаконно забравшегося туда мужика. А любому стервецу, требующему от меня секса, или стерве, пытающейся растоптать, умела врезать и уйти непобежденной, с гордо поднятой головой.
И вот теперь, когда я встала на ноги, мне потребовалось разобраться с внутренней кармой нашей семьи, с проклятием, что пало на нас вместе со смертью бабушки – моей юной, не дожившей даже до двадцатипятилетия Жанны Спесивцевой. Я ведь к тому возрасту, когда она, бедненькая, померла, нашла себе место с хорошей и твердой зарплатой и делила ложе с Ярославом, который готов был ноги мне целовать, пылинки сдувать, на руках носить. Однако на пути к торжеству моих принципов меня постигла самая тяжкая в жизни утрата.
Моя мамочка, несмотря на пьянство, взбалмошность, неразборчивость в связях, гневливость и обидчивость, была самой лучшей, самой прекрасной в мире мамочкой. Но понимать это я начала, только когда она заболела, а осознала всю свою любовь к ней и нужность для меня, лишь когда ее, бедненькой, не стало.
Все произошло так ошемляюще обыденно и больно – в самом прямом смысле больно, – что я даже не хочу рассказывать. Все, что касалось ее болезни, я спрятала в тайники своей памяти. Осталось лишь немногое. Ее растерянное лицо, когда она первый раз пришла из поликлиники: «У меня рак. Четвертая стадия». Ее бурные слезы. (И мои.) А потом начался ее уход. Долгий, несмотря на полную предопределенность. Нет, не хочу вспоминать. Вот что я действительно должна вспомнить и записать – наш с нею разговор. Потому что только тогда, подготавливаясь к смерти, мать сообщила мне по-настоящему важные сведения.