Джесси Келлерман - Философ
Один шаг в коридор – и ты видишь ее через открытую дверь. Тяжелая грудь, родимое пятно, уродливая джинсовая юбка, вечно грязный фартук и блузка со слишком низким для женщины ее возраста вырезом. Гребешок в волосах: пластмасса, раскрашенная под черепаховый панцирь. Ее обрамляет свет нарождающегося дня, и свет этот, с его плотностью, текстурой и собственной странной преломляющей способностью, придает ей такой вид, точно она вплавлена в стекло, висит, будто дешевая безделушка, в прозрачном пресс-папье, глядя на пол, на учиненный тобой беспорядок так, точно в жизни своей подобного бедлама не видела. Из ее коровьего рта исходит несусветный какой-то звук, поначалу низкий, но плавно набирающий высоту, а набрав ее, обращающийся в рывки, рывки, рывки одышливого тромбона, образующие жутковатый вокальный треугольник с вершинами «у», «о» и «е», близкий к тому, что формально именуется полуоткрытой, лабиализованной гласной центрального ряда, – термин, который ты знаешь потому, что прослушал несколько лекций по лингвистике. «Уеоуу», – подвывает она, размахивая руками перед своей глупой, толстой физиономией. «Уеохх уеохх уеоооууу». Шум, разумеется, кошмарный, но одной отчетливо определенной цели он достигает: заставляет тебя осознать, что именно происходит – сейчас, в это мгновение, и здесь, в этом доме.
Ты произносишь ее имя.
Она оглядывается, и тебе кажется, что ее лицо проваливается вовнутрь себя. Выражая при этом совершеннейшее отвращение. Это Америка. Она считала тебя приличным человеком. Говорила: вы босс. А кто ты теперь, если не ободранный, голый дикарь с богатым словарным запасом? И она не умолкает. Ты снова произносишь ее имя, делаешь к ней всего один шаг, и тут уж она выдает – и от всей души – настоящий вопль, протяженную додекафоническую арию чистого ужаса. До этого мига ты никогда не понимал по-настоящему, что означает «леденящий кровь». Потому что от ее вопля у тебя и впрямь что-то смерзается внутри. Ты произносишь имя в третий раз, но ее уже не урезонить, она вопит и идет на тебя, тыча перед собой крюкастым концом кочерги. Ты отступаешь, зацепляешься ногой за брошенный ею пылесос, больно прикладываешься об пол копчиком и пытаешься схватить ее, с топотом валящую мимо, за лодыжку. Длина коридора – восемнадцать футов, тебе нужно только одно: пусть она перестанет вопить на время, достаточное для того, чтобы ты ей все объяснил, и потому ты бежишь за ней в гостиную, повторяя ее имя. Она замахивается кочергой, которую ты перехватываешь, демонстрируя рефлекс, о существовании которого не подозревал, – рывок, и она оказывается рядом, ты обхватываешь ее за поясницу, и вы рушитесь на пол и катитесь по нему, попутно сшибая ногами два медных торшера. Пахнет от нее детергентом и ромашкой. Интересно, гадаешь ты, как мы выглядим со стороны? Должно быть, смешно – по-своему. Если бы только она умолкла. Это все, чего ты сейчас хочешь. Что подумают соседи? Ты сможешь объяснить ей, что здесь случилось и почему, но сначала она должна заткнуться. Ты вырываешь из ее руки и отбрасываешь кочергу, пытаешься ухватить ее за плечи, чтобы взглянуть ей в глаза и приказать успокоиться, но она тебя больше не слушает, нет, сиир, у нее теперь собственные планы, затихать на время, за которое ты смог бы привести свои резоны, она вовсе не собирается, а когда ты закрываешь ей рот ладонью – только для того, чтобы хоть ненадолго остановить пугающий тебя до безумия шум, ни для чего больше, – кусает ее так, что у тебя слезы брызгают из глаз, и впивается тупыми ногтями в твое лицо, господи боже, она пытается глаза тебе выцарапать. Что с ней такое? Ее все это никак не касается, ну никак, ты вовсе не хочешь припутывать ее к случившемуся, тебе нужно только одно: чтобы она сию же минуту перестала орать – и нужда твоя превосходит величиною солнце. Схвати ее за руки, прижми их к полу и держи ее, как бычка перед кастрацией. Ее преимущество – злоба, она готова прибегнуть к любому грязному, подлому трюку, какой только знает. Твое преимущество – размеры. То, чем ты обладал всегда: масса. Одно твое колено упирается ей в грудь, затем другое, и она наконец затихает, только слабо подергивается да пятками в пол стучит. Послушайте. Ты хочешь объясниться, завоевать ее доверие словами, послушайте меня, послушайте. Послушайте. Но присмотрись к ней. Лицо ее искажено гримасой. И какой-то частью сознания ты понимаешь: ей больно. Это как – твое решение или нечто попросту происходящее? Ты делаешь это или оно делается само собой? Кто здесь «агенс» и какой уместен глагол? Ведь ты же не движешься, просто стоишь где стоишь, а у нее глаза вылезают на лоб, и ты понимаешь, в чем дело, – или понял еще тогда, когда решил стоять где стоишь, оставаться на месте, – твои колени давят, точно две наковальни, на ее пятидесятилетнее сердце. Она издает звук, похожий на тот, с каким утюг выпускает пар, глаза ее мутнеют, голова откидывается назад, выставляя напоказ горло, какое-то время ты не слезаешь с нее, потом поднимаешься и встречаешься с новым безмолвием, с еще одной свалившейся на тебя проблемой.
Теперь еще и это?
Абсурд.
Не может такого быть.
Но вот одна рука.
А вот другая.
Какие бы оправдания ни имелись у тебя до сих пор, их больше нет. Выбор двоичен.
Идти дальше.
Или остановиться.
Как же тебе страшно.
Взгляни назад – все твое прошлое стягивается именно к этой минуте; взгляни вперед – и ты ясно увидишь будущее. Ты еще не готов задавать себе вопросы. Тебе необходимо оформить контекст, подыскать теоретические обоснования, но с этим придется подождать, поскольку на смену абстракциям пришла самая что ни на есть конкретика.
От усилий, которых требует перемещение ее тела в библиотеку, у тебя уже на полпути начинает разламываться спина, и дальше ты волочишь ее на чистой силе воли. Ты усаживаешь ее на ковер рядом с ним, растираешь ноющие руки.
Собери все необходимое. Свои принадлежности она оставила в холле, унеси их оттуда – бутылочку жидкого аммиака, банку растворителя. Кухня: повесь на сгиб локтя ведро с водой, сунь под мышку швабру. Оторви несколько мусорных мешков от рулона. Губку не забудь.
Если не считать книг, сильнее всего досталось ковру. Пятна быстро подсохли, оставив отвердевшие крапины и несколько нашлепок размером с шайбу, черные ворсины в них слиплись, точно опаленные. От бумажных полотенец проку никакого – раскисают и расползаются. Что тебе требуется, так это добрая старая тряпка. Ты снимаешь халат. От него несет натугой и страхом, ты окунаешь его край в воду, уже теплую, вспененную, с плавающими в ней черными кусочками непонятно чего. Тошнота накатывает и отступает. От рвотных позывов у тебя уже болит горло. И солнечное сплетение ноет. Глаза все норовят обратиться к безликому лицу, и ты, чтобы помешать им, стараешься смотреть вниз, только вниз. Выжми ткань и принимайся за дело, три. Вроде и так тоже не оттирается, нет? Трудно сказать. Глаза твои застилает пелена, сморгни ее. Тут тебе приходит в голову, что кровь могла пройти насквозь, до пола. Ты с трепетом приподнимаешь угол ковра, проводишь ладонью по «елочке» паркета. Чисто. Сухо. Не забывай, это хороший ковер, превосходной работы, ворс его достаточно густ, чтобы впитать все твои грехи. Ладно, опусти угол и за работу.
Ах, но книги, книги. Многие уже не спасти. Ты стараешься оттереть их дочиста, но, конечно, ничего из этого не выходит, кровь пропитала старую бумагу на немалую глубину. Пятна, покрывающие фронтиспис, отзываются эхом и в третьей главе. Когда ты видишь это, у тебя словно скручивает проволокой сердце. Одни из них ты уже прочитал, другие собирался прочитать. Третьи и открывать не думал и только теперь, когда с ними приходится расставаться, ты понимаешь, насколько они ценны. Набравшись храбрости, ты возвращаешь в каждую вырванные страницы, отодранные уголки, закрываешь обложки и укладываешь книги в их похоронные мешки.
Зеленый шелк выглядит не пострадавшим – это хорошо, поскольку сомнительно, чтобы его вообще можно было отмыть, между тем повреждение даже нескольких квадратных дюймов потребовало бы удаления всей панели, а их здесь три – две идут по сторонам камина от пола до потолка, одна покрывает стену над каминной полкой. Вот и пришлось бы тебе выбрасывать все три и красить стену.
Лампа, которая то ли «Тиффани», то ли нет, цела.
Голубые сойки вопят за окном: «стой, стой, вор-вор-вор».
Ты тратишь несколько минут на осмотр кресел. Обивка их достаточно темна, ее можно бы и оставить. Хотя лучше переосторожничать, чем после пожалеть. Ты нагибаешься, чтобы снять с них подушки, и на глаза тебе опять попадается лицо, которое не лицо.
И ты снова падаешь на колени, сгибаешься над ведром. Некоторое время спустя твой организм успокаивается, ты поднимаешься на ноги, вымотанный, еле живой. И, глядя в сторону, накрываешь верхнюю его половину мешком для мусора.