Гюннар Столесен - Навеки твой
– Do you speak English? [19] – спросил я, она улыбалась и качала головой.
– Parlez-vous francais? [20] – нет, и она смеялась еще больше.
– Sprechen Sie Deutsch? [21] – нет, нет, нет, она все улыбалась и говорила по-польски с отчетливыми дифтонгами и звуками, клокочущими в ее горле.
Я проводил ее до автобуса – большого зеленого туристского автобуса, стоявшего у гостиницы «Бристоль». Каким-то образом я уже написал письмо по-норвежски и передал ей. Я понял, что она хочет получить мой адрес, и отыскал мятый клочок бумаги. У нее нашелся карандаш, который почти не писал. Его грифель сточился, но я все-таки нацарапал свое имя и адрес. Мы безнадежно боролись со временем. И вот настала пора ехать, мы поцеловались, кончик ее языка, как шустрый котенок, крутанулся по моим губам и спрятался. Губы ее легко дотронулись до моих и упорхнули, как мокрый осенний листок.
Когда я проснулся, я стал думать, как буду переводить ее письма с польского. Есть ли у меня знакомые, знающие польский язык, или мне придется переводить самому со словарем.
Я лежал поверх одеяла. Пиджак и ботинки я снял, а рубашка и брюки оставались на мне. За окном было светло, но я не имел ни малейшего представления о времени. Я не помнил, как пришел домой. Напрягся, чтобы вспомнить свое имя. Если бы меня спросили, сколько мне лет, я бы, наверное, ответил, что семнадцать.
Я лежал не двигаясь. С верхнего этажа доносились приглушенные голоса. Со двора слышались крики детей, а с улицы – непрекращающийся шум уличного движения. Где-то на фьорде прогудел пароход, реактивный самолет пересек небо и оставил над городом шлейф равномерного гула.
Я осторожно приподнял голову, чтобы посмотреть на небо и на крыши за окном.
Небо было серо-белое со светло-коричневыми прожилками, похожее на жатую бумагу. Голова моя была как сгнивший, кем-то выброшенный апельсин.
Я поднял левую руку и помахал ею перед глазами. Рука была будто налита свинцом. Наручные часы стояли, стекло на них треснуло.
Я повернул голову, чтобы взглянуть на будильник. Пространство, меня окружавшее, внезапно раскололось, и комната наклонилась. Я снова повалился на кровать, а когда открыл глаза, было уже совсем темно.
Воздух в комнате был спертым, над головой слышались шаги, кто-то выключил телевизор и пошел дальше по жизни. Был поздний вечер, и маленьким мальчикам полагалось спать. Большие мальчики лежали на кровати в рубашке и брюках, с головой, похожей на треснувший помидор, и с ощущением пустоты под ложечкой. Я осторожно сел. Комната волнами колыхалась вокруг, но я не потерял сознания. Я опустил ноги на пол у кровати и осторожно встал. Мне удалось удержаться в этом положении.
Я подошел к окну, открыл шпингалеты и распахнул его. Рама ударилась о стену, и я выглянул на улицу. Прозрачный холодный вечерний воздух повеял на меня. Это была смесь дыма, устоявшихся выхлопных газов и запаха застывших автомобилей.
Я стоял, опершись о подоконник, и дышал, дышал. Я дышу – значит, я существую. Но сколько же сейчас времени? И какой день?
Оставив окно открытым, я пошел в комнату. Будильник хранил тайну времени в себе. Его никто не заводил, и стрелки застыли на четверти четвертого.
Я подошел к телефону. Единственный номер, который я сразу вспомнил, – был телефон Беаты и ее нового мужа. Я набрал номер и услыхал гудки – значит, там, в квартире Беаты, звонил телефон. Я ждал, после пятого звонка мне ответил женский голос. Это был другой голос, это не могла быть…
– Алло? Беата?
– Алло! К сожалению, госпожи Виик нет дома, говорит няня.
– А-а, добрый день. Это муж госпожи Виик.
На том конце провода вопросительно звучала тишина.
– Я хотел сказать «бывший муж».
– Я понимаю, – голос был отчужденным, как у робота.
– А мой сын, Томас, он дома?
– Он спит.
– Ну да. Извините, не могли бы вы сказать мне, который час?
– Половина одиннадцатого.
Теперь даже от телефонного провода повеяло холодом.
– А какой день?
– Какой день? – Длинная пауза. – Суббота.
Опять пауза.
– Суббота? Очень хорошо. Спасибо вам.
– Не стоит благодарности. Доброй ночи.
– И вам тоже.
Я положил трубку.
– Со счастливой субботой, Варьг! – громко сказал я. – Счастливого тебе воскресенья.
Я пошел в кухню, от сухого позавчерашнего хлеба отрезал три кусочка, два намазал маслом и сверху полил вареньем. Я полил вареньем хлеб, но оказалось, что и стол и пол тоже. Я выпил молока, пахнущего старым картоном, и проглотил двойную порцию таблеток, выписанных мне накануне. «Хранить в местах, недоступных для детей», – было написано на коробочке.
Я вернулся в спальню, лег и спал без снов тяжело и долго.
Воскресенье оказалось длинным. Все тело болело. Лицо походило на реквизит из старых фильмов ужасов. Я не мог ничего делать толком. Старался двигаться. Прошелся вперед и назад по гостиной, даже взял в руку бутылку с акевитом, скорее, просто для компании, но не осмелился ее открыть. Мне предстоял трудный понедельник.
В час зазвонил телефон. Это была Беата. Она была очень мной недовольна.
– Варьг, – начала она, – говорит Беата. Я настоятельно прошу тебя не звонить в мой дом, когда ты пьян.
– Но я… – Я попробовал объяснить.
– Мне бесконечно стыдно. Достаточно того, как ты вел себя, когда мы были женаты, и того, что мы вообще живем в одном городе. Как ты полагаешь, что может думать Томас об отце, который работает частным сыщиком и позволяет себе звонить и шокировать прислугу пьяными разговорами? Если это повторится еще хоть раз, Варьг, то ты будешь разговаривать не со мной, а с моим адвокатом! – И она швырнула трубку.
– Алло! Алло! – Но, прежде чем я успел что-либо сказать, я услышал гудки в трубке.
Я, конечно, мог бы позвонить ей и сам и попытаться объяснить все, но знал, что если Беата завелась, то нужно слишком много терпения и силы, чтобы вывести ее из этого состояния. А я был еще слишком слаб.
Я отыскал на кухне какие-то консервированные фрикадельки в соусе и уже сморщившийся сладкий зеленый перец. Перемешал все это, приготовив что-то, похожее на гуляш. У меня не хватило сил сварить картошку, и я ел свое блюдо с ломтиками засохшего хлеба. Я налил стакан красного вина, остававшегося в бутылке, но выпил лишь глоток. Его мне хватило, чтобы получить головную боль на весь вечер.
Время тянулось медленно. Новая ночь накрыла город, новый день был на подходе. Я в одиночестве сидел на стуле перед телевизором, где показывали соревнования конькобежцев на высокогорном катке в России. Я подумал о Джокере. Я думал о Джокере сосредоточенно, как Давно ни о ком не думал. И я поклялся: в следующий раз, Джокер в следующий раз я смешаю твою колоду, и тогда, Джокер, тебе придется нелегко.
В десять часов я пошел спать и как убитый проспал до одиннадцати утра в понедельник.
В понедельник трудно просыпаться, в понедельник, наверное, легче умирать. В этот понедельник ощущение смерти носилось в воздухе, будто черный ангел на исходе ночи распластал свои крылья над городом и кружил, выискивая очередную жертву.
41
Я попробовал дозвониться до Паулюса Смита, но дальше секретарши не попал. Смит занят на допросе, сказала мне она.
– Передайте Смиту, что звонил Веум, – попросил я, – скажите, что я не нашел ничего, что могло бы нам помочь. Пока не нашел. Передайте, что мне необходимо еще раз встретиться с Венке Андресен, так как у меня возникло много новых вопросов. Вы записали?
Она записала. Я поблагодарил, положил трубку и начал свой понедельник.
Был очередной серый день. В воздухе чувствовался дождь. Непогода затаила дыхание, и природа ждала, когда же разверзнутся облака и выльется этот неизбежный дождь: никто не сомневался, что он вот-вот начнется.
Стоял полдень, был настоящий март, немного посветлело, солнце висело высоко за облаками. И хотя было пасмурно, небо светилось иначе, чем это обычно бывает в феврале.
Февраль – это коренастый мужчина где-то в лесу, с инеем в бороде, в вязаной шапочке, надвинутой на лоб, с по-зимнему блеклыми, глубоко посаженными на широком лице глазами.
Март – это только что проснувшаяся женщина. Она нежится в постели, прячет свое лицо от лучей солнца, падающих на нее, и еще сонным голосом спрашивает у тебя: «Уже утро?»
Да, уже утро. Не только свет стал иным, изменилась и температура, блики на крышах, холодный ветер, подувший с севера, но уже несущий в себе потепление, и женщина, встретившаяся тебе на улице, чуть-чуть освободила шарф на шее.
Это было утро, это был март.
На этот раз меня не провели в камеру к Венке. Мы встретились в небольшой комнате для посетителей, где стоял деревянный стол, несколько стульев и сидела надзирательница. Она сидела прямо у двери и делала вид, что ничего не видит и не слышит.
Венке двигалась мелкими шажками, и казалось, что она уже приспособилась пересекать ограниченное тюремное пространство. В ее походке появилось что-то пассивное и тупое.