Георгий Лосьев - У чужих берегов (сборник)
Мы с Барабановым еще не опомнились от этого зрелища, как человек в костюме протянул руку.
– Заборский, Исидор Иосифович! Судовой врач. Очень приятно!..
Наконец я пришел в себя. Не подавая руки, ответил:
– Не разделяю ваших эмоций. К знакомству сейчас не расположен. Тем более, что в меню этого обеда, кажется, не включен столь любимый вами консервированный виноград.
Заборский был человек интеллигентный и понятливый: он немедленно ретировался.
Я обратился к Березницкой:
– Сколько помнится, наше свидание было назначено на шестнадцать часов, а сейчас только полдень. Вы слишком торопитесь...
Когда мы остались в каюте втроем с буфетчиком, я открыл коньячную бутылку и, налив полный стакан, поднес ему.
– Вот так-то лучше. Без лишних людей, – подмигнул чекист. – Ну, начнем с тебя, дорогой товарищ. Пей, не стесняйся, – свои люди!
Буфетчик попятился к двери.
– Что вы! Я при исполнении служебных обязанностей не пью-с...
– А почему вам взбрело в голову, что мы будем пить при исполнении служебных обязанностей? – спросил я. – И что это за торжественный обед с дамами? Сами выдумали или Березницкая?
– В рассуждении услужить хорошим людям...
– Так... Выстрел направлен верно, гражданин Калугин, только малость обнизили. Ну, вот что: торжественный обед отменяется. Обедать мы будем в кают-компании на общих основаниях. Дальше: запрещаю продажу спиртных напитков на судне. Поняли? Никому! Без всяких исключений. Сложите все свои бутылки в винный погреб, в присутствии председателя судового комитета закройте погреб на замок и ключи доставьте мне. Я их опечатаю своей печатью. И не вздумайте хитрить: если увижу хоть одного пьяного, вы будете арестованы. Немедленно!
– Помилуйте-с, за что же...
– За соучастие в спекуляции Расторгуева.
– Я?
– Вы.
– Оно конечно, – вздохнул Калугин. – Один бог без греха-с...
– Вот и давайте равняться на бога. Уносите все, а в шесть утра явитесь ко мне.
– В шесть утра?..
– Отправляйтесь!
Барабанов грустно посмотрел на мельхиоровое ведерко, уплывавшее из каюты, потом перевел взгляд на стакан с янтарной жидкостью, понюхал и скорчил гримасу.
После общего обеда он ушел к своим.
Березницкая явилась точно в назначенное время. Она держалась скромно и просто, рассказывала все, что ей было известно о Расторгуеве, и, когда я предъявил ей статью сто седьмую, заплакала.
– Ничего, погрустите немножко, – напутствовал я. – О вашем веселом образе жизни слишком много говорят на корабле. На ваш чемодан, где лежат деньги, я пока что наложу арест. Статья сто седьмая предусматривает конфискацию имущества...
Замки от винного погреба были опечатаны. На корабле наступила трезвость.
Вечером ко мне постучали.
Вошел веснушчатый паренек лет девятнадцати, суровый и сосредоточенный.
– Матрос первого класса Тимофей Дорогин. Комсомолец...
– Проходи, Тимоша, садись!
– Слыхал разговор сегодня. Буфетчик со старшим коком беседовал.
– Ну, и что же?
– Кок говорит буфетчику: «Ты, Калугин, расторгуевские балыки да копчености убирай с камбузной кладовой. Мне, говорит, вовсе ни к чему с этой язвой объяснение в любви иметь...»
– С какой язвой?
– Про вас это он...
– Значит, кок тоже участвовал в деле Расторгуева?
– Нет, только на хранение принял. Я не хотел говорить – знаете, как у нас водится...
– Знаю: традиция... Комсомольская совесть заставила?
– Да.
– И много у них товару?
– Не менее двух тонн. Грузили под видом судовой провизии, а только никто эту провизию на столе не видал – ни пассажиры, ни команда... На Колыме-то всякую снедь за спиртное можно нипочем взять, а во Владивостоке – ого! Побегать надо...
Дорогин был прав: с продуктами во Владивостоке было туговато.
– Сколько вас, комсомольцев, на «Свердловске»?
– Десять человек. Своя организация имеется...
– Это ж сила, Дорогин!
– Какая там сила! Кто с нами считается?
– Огромная сила. Я ведь тоже бывший комсомолец. Двадцатого года комсомолец. Мы, брат, такие дела творили...
– Ну, в то время, конечно... Я читал. А теперь – другое. Только и подвига, что пассажирскую блевотину швабрить.
– Получается, что у нас было: «Погибаю, но не сдаюсь», а у вас: «Настроение бодрое, идем ко дну». Так, что ли?
Вошел Барабанов.
– Чего смеетесь, граждане?
– Да вот комсомолец Дорогин о подвигах тоскует.
– А что ж! Очень хорошо! – голос чекиста стал строгим и серьезным. – Правильно, дорогой товарищ Дорогин! Человек всю жизнь должен думать, мечтать о подвиге. А когда придет время – свершить этот подвиг. Свершить скромно и так, чтобы сам не догадывался. Это и называется – большевик, коммунист... Вот что, следователь, мне бы нужно побеседовать с радистом, а там в каюте у него эта дама ревмя ревет. Ты ее довел до слез?
– Каюсь...
– Бессердечный мужчина! Такого штурмана наш капитан и дня бы не стал держать... Слушай, Дорогин: сходи-ка, дружок, за радистом. Сейчас у него, кажется, сеанса нет. Пригласи его сюда.
– Есть!
Радист пришел мрачный.
– Что у вас нового, Серафимов?
– Только что получил штормовое предупреждение. В проливе Лаперуза десять-одиннадцать баллов...
– Ого! Капитану доложил?
– Все сделано. Капитан на мостике. Боцман тянет на палубе штормовые леера. Товарищ следователь... Вы уж меня простите, я о своем: что будет с Березницкой? Она ведь моя невеста...
– Зачем вы так торопитесь, Серафимов? Мало ли встреч бывает на море.
– Нет, тут другое... Она плачет, а я места себе не нахожу. Работа на ключе требует спокойствия.
– Сколько тебе лет, радист?
– Двадцать один.
– М-да... Серьезный возраст. Ну, можешь работать спокойно!..
В следственном процессе до сей поры существует одна довольно нелогичная, чтобы не сказать больше, мера пресечения. Это – подписка о невыезде. Если глубоко вникнуть в эту «меру», то невольно подумается: на кой черт этот нравственный замок, практически бесполезный и рассчитанный лишь на человеческую совесть?
Но если уж рассчитывать на совесть, то незачем скреплять договор следователя и подследственного каким-то нелепым долговым обязательством. Прохвост все равно сбежит, хоть завязывай его десятком нравственных векселей, а честный человек... Что ж, честному человеку достаточно и слова.
Подписка о невыезде – излюбленная «мера пресечения» – существует очень давно и, может быть, когда-то, в малограмотной России имела значение. А теперь, когда неизмеримо выросло сознание масс, в обществе людей, строящих коммунизм, это – своеобразный процессуальный анахронизм, и давно следует от него отказаться, как сделал наш советский суд, исключивший из процесса всякие присяги и подписки...
Я достал из дела Расторгуева подписку о невыезде, отобранную у Березницкой.
– Отдай, пусть порвет...
Радист просиял.
Барабанов долго читал ему какие-то телеграммы, которые следовало отправить.
Пароход основательно покачивало, я задремал и не слышал, как оба ушли из каюты.
Проснулся, будто выкинула меня на пол рука великана. Каюта ходила ходуном. На полу валялись осколки графина, ползал мой чемодан, внезапно получивший свойства современной кибернетики. В щель плохо закрытого иллюминатора море поддавало снопы колючих брызг.
Довернув барашки иллюминатора, я бросился на палубу, но вместо открытого горизонта увидел справа и слева гороподобные волны, доходившие до клотиков.
Валы гуляли по палубе, и двух шлюпок уже как не бывало.
Еле прошел на мостик. Здесь, мрачно наблюдая за волнами, стоял Корганов.
– Скверно, Петр Степанович!.. Где мы?
Капитан пожал плечами.
– Да, штормяга... Кажется, в тайфун угодили. Баллов десять-одиннадцать. Мы в Лаперузе, а вы сами знаете или слышали: пролив – сквозная дыра. Но это бы еще – ерунда. Однако не смею скрывать: сложность положения в том, что судно не слушается руля почему-то... Боюсь, волна повредила баллер: могло покривить, заклинить. Но, ничего, исправим... Ребята у меня – орлы! Вот немного стихнет, начнем...
Оптимизм Корганова мне не понравился...
В тот же день я встретился со стармехом Волковым.
– Как с машиной, Сергей Семенович?
– Молотит! Вот, палубные справятся с рулем, и пойдем нормально. Здешние тайфуны свирепы, но не долги: побушует дня три-четыре и – амба!
– Пароходу? – невесело пошутил я.
– Ну, ерунда какая!.. Бывает, что сорвет все шлюпки, смоет за борт какого-нибудь зеваку, только и всего. А потом – тишь да гладь...
Увы, и этот оказался оптимистом. Что ж, море оптимистов любит.
А пароход кидало словно щепку. Трещали переборки, кренометр выписывал чудовищные кривые. Мы лежали в дрейфе, и судно было без управления. Об этом никто не хотел говорить, но все хорошо знали, что, если баллер руля свернут и заклинился, без докового ремонта ничего не сделаешь.