Павел Саксонов - Можайский — 7: Завершение
Гесс признался:
— Грешен.
— Конечно же, нет: Кальберг действовал иначе. В качестве гарантии он предъявлял векселя моего предприятия, переписывая их на заказчиков.
— Ваши векселя! — Гесс так и подскочил. — А я-то никак не мог сообразить, в чем ваша роль заключалась!
Молжанинов скривился:
— Поверьте, так было нужно!
— Кому?
— Нам всем.
Гесс задумчиво посмотрел на Молжанинова, а затем констатировал холодно и с явным, как и прежде, озарением:
— Значит, сейчас, после переклички, все эти люди получат ваши деньги. Именно поэтому вы здесь. Всего лишь для того, чтобы этого не допустить.
На лице Молжанинова появилось искренне выражение ошеломленного удивления:
— Получат мои деньги? Я здесь для того, чтобы этому помешать? Да вы в своем уме?
— Не вижу иного объяснения!
— А я уж было решил, что вы и вправду сумели два и два как нужно сложить!
Молжанинов откинулся на спинку кресла, всем своим видом показывая, что разговор окончен. Но Гесс от отступил:
— Начнем с того, что вы грубо… нет: нагло обманули Владимира Львовича!
Владимир Львович встрепенулся.
Молжанинов снова принял позу собеседника, слегка наклонившись вперед, чтобы видеть Гесса, который сидел за Владимиром Львовичем и которого Владимир Львович загораживал своим внушительным телом.
— Да? — спросил он. — И в чем же это, позвольте полюбопытствовать?
— Вы, — ответил Гесс, — уничтожили документы, из которых следовало, что не брат Владимира Львовича был должен вам изрядную сумму, а вы — его брату!
Владимир Львович — пусть и приглушенно — вскрикнул:
— Что, черт возьми, это означает?
Гесс обратился уже к нему:
— Это прямо следует из вашего собственного рассказа. Ваш старый приятель, этот ваш бестрепетный художник с передовой, никудышный солдат, но верный товарищ и большой либерал… этот презривец семейного капитала и обожатель свободы… этот… рубаха-парень…
Эпитеты сыпались из Гесса, как пули из принятого недавно на вооружение пулемета Максима[61]. И, похоже, имели такой же эффект: оба — Владимир Львович и Молжанинов — дергались под их натиском, нагибались, разгибались, взмахивали руками, трясли головами… особенно Молжанинов, лицо которого налилось кровью до такой степени, что казалось, будто его вот-вот разорвет!
— …этот господин собственными руками разрушил не только благосостояние вашего брата, но и ваше собственное! И сделал это самым отвратительным, самым гнусным способом — прикрывшись личной благородства! Понятно теперь, откуда в нем такая прыть, зачем он примчался сюда, едва лишь стало известно об этом сборище! Кто-то решил, что он за общее благо помчался радеть, а он полетел спасать свои собственные денежки!
Гесс облизал губы. Паузой немедленно постарались воспользоваться Молжанинов и Владимир Львович. Перебивая друг друга и нимало не заботясь о том, что их могут услышать сидевшие в зале люди, они закричали:
— Вы с ума сошли!
— Что вы такое говорите!
— Ненормальный!
— Я собственными глазами видел эти бумаги! И мои поверенные тоже!
Теперь уже Гесс попал под обстрел и задергался, жестами и окликами стараясь его прекратить. Но у него не получалось.
Молжанинов:
— Да вы еще глупее, чем я решил при первой нашей встрече!
Владимир Львович:
— Это требует доказательств! Вы что же: думаете, я слеп, как крот?
Молжанинов:
— Зачем, по-вашему, это сборище устроено здесь, в Венеции?
Владимир Львович:
— Кажется, вы заигрались в сыщика, молодой человек!
Гесс затряс головой, а потом решительно встал из кресла:
— Ну, хватит! Этот цирк пора прекращать!
И шагнул в проход.
В зале немедленно воцарилась полная тишина. Замолчали откликавшиеся на вызовы люди. Замолчал делавший перекличку Талобелов.
Владимир Львович тоже вскочил и ухватил Гесса за руку:
— Что вы делаете?
Вскочил и Молжанинов:
— Володя, держи его! Он обезумел!
Но Гесс стряхнул со своей руки руку Владимира Львовича, отбежал по проходу между креслами на несколько шагов и, выхватив данный ему браунинг, щелкнул, взводя его, курком:
— Талобелов! — крикнул Вадим Арнольдович. — Слезай со сцены или стой, где стоишь! Иначе — стреляю!
Послышался еще один щелчок.
Грохнул, перекатываясь по залу, выстрел.
Зал заволокло пороховым дымом.
56.
Можайский не сразу понял, что произошло. Сидя в кафе, он спокойно попивал кофе и коньяк, надеясь отсидеться в тепле и в сравнительном уюте ровно до того момента, когда — по часам — ему следовало бы выдвинуться к театру. Поначалу всё так и шло: кофе оказался неплохим, коньяк — посредственным, но приемлемым, в кафе витали уютные ароматы, а из окна не было видно проклятущую площадь и напрочь поглотивший ее туман.
Текли минуты, прошел час. В голове его сиятельства было восхитительно пусто: никаких тягостных мыслей, никакого раздражения, никаких тревожных сигналов. Такое с ним случалось нечасто и то, что такое случилось теперь — когда, казалось бы, следовало быть настороже и в полной готовности к любым неприятностям, — походило на чудо. Этим чудом князь наслаждался в такой же исчерпывающей мере, в какой отдавал должное теплу, приятным ароматам, неплохому кофе и приемлемому коньяку.
Но затем всё как-то сразу пошло наперекосяк, хотя, повторим, «наш князь» не сразу понял, что случилось.
Неожиданно в кафе вбежал удивительного вида человек: его одежда была растерзана, лицо — в крови, одну руку — очевидно, сломанную — он поддерживал другой, а из его горла — вместо членораздельной речи — шли невразумительные всхлипывания. Тосковавший в глубине кафе официант встрепенулся, подскочил к человеку и поволок его куда-то прочь: в какое-то подсобное помещение — возможно, для того, чтобы своим странным видом он не смущал респектабельного посетителя.
Дальше — больше. Стеклянная входная дверь распахнулась с такою силой, что по всему кафе пролетел протяжный звон: только случайно стекла не вылетели вон. В дверь, толкаясь и ругаясь, вломились два карабинера — их Можайский не узнал, и они его — тоже.
— Где он? Где он? — кричали карабинеры, обшаривая взглядами помещение.
Можайский напрягся, решив, что речь — о нем, но карабинеры, отметив его присутствие, к нему не подошли: заметив проход в подсобное помещение, они помчались туда. Еще через минуту они вывели искалеченного человека, вбежавшего в кафе прежде них, и, не обращая внимания на его ранения, грубо поволокли его на выход.
— Давай, давай! — подталкивали они бедолагу, так и не обретшего способность говорить членораздельно.
Бедолага по-прежнему что-то выстанывал из себя, но что именно, понять не представлялось возможным.
— Официант! — Можайский махнул рукой.
Официант — бледный, даже зеленоватый — подскочил к столику:
— Да, синьор?
— Что это было?
— Не обращайте внимания… ничего страшного… кажется, где-то на кого-то напали!
— Но человек был ранен?
— Нет-нет, синьор! То есть — да, но…
— Его арестовали?
— Н-не знаю, синьор! То есть — да, но…
Можайский уже было собрался спросить что-то еще, но стеклянная дверь распахнулась снова, и снова — с таким же звоном, как и в первый раз.
— На помощь! — кричал влетевший в кафе человек. — На помощь! Убивают!
Можайский вскочил, но тут же опустился обратно на стул: с удивлением, граничившим с потрясением, он узнал в человеке жильца своего собственного участка — аптекаря, человека совершенно неприметного и вроде бы никогда не покидавшего не то что Петербург, но и Васильевский остров!
Официант, неправильно истолковав поведение Можайского, бросился к аптекарю и начал выталкивать его из кафе:
— Уходите! Уходите! — заглушая крики аптекаря, кричал он сам. — Вы пугаете моих посетителей!
Аптекарь растерянно оглядел совершенно пустое кафе и увидел Можайского.
— Вы! — завопил аптекарь, вырываясь из рук официанта. — Вы!
Можайский опять встал.
Официант растерянно отпустил аптекаря:
— Вы знакомы?
Можайский сделал шаг вперед. Аптекарь попятился к выходу.
— Стойте! — крикнул Можайский.
Но было поздно: аптекарь рванулся с места и, никем уже не подталкиваемый, сам вылетел наружу. Еще секунда, и он растворился в тумане.
57.
Можайский бежал под аркадой, и думать позабыв о поджидавших его полицейских. В его голове крутилась только одна мысль: «Театр!»
В проулке, однако, никого не было: полицейские исчезли. Это еще больше встревожило Можайского, и он побежал — насколько мог — быстрее. Вот позади остались проулок, мост, опять проулок… Этот последний развернулся в небольшую площадь, а площадь тонула в грохоте высаживаемой двери.