Владимир Соловьев - Похищение Данаи
— У тебя сильная соперница, — с удовольствием сказал я Гале. — Вы хотите меня убедить, что вам просто случайно повезло и вы не нарочно все подстроили?
— В голову не приходило. Мы, конечно, собирались провести шмон в мастерской, но нам понадобилось бы еще время на получение ордера на обыск. Самое раннее, на следующий день — и не нашли бы там ничего.
— Если не считать труп хозяина, — сказал я.
— Верно. Но как вы понимаете, это не совсем то, что мы искали. Ваша последняя ошибка: посылая телеграмму из Тбилиси, вы исходили из предположения, что труп либо уже обнаружен, либо вот-вот будет. Вы все время пытались упредить события и тем самым снять с себя подозрение: первым обнаружили подмену „Данаи“, а послав телеграмму, навели нас на труп ее похитителя. Чего вы никак не могли предположить — что на этот раз мы упредим вас, забрав из мастерской оригинал „Данаи“ до вашего прихода.
— И вы еще пытаетесь убедить меня, что псе произошло по чистой случайности?
— Куда приятней мне было бы приписать заслугу спасения „Данаи“ собственной персоне. Увы, нет. Просто посчастливилось. Чистое везение — ничего больше. Я позвонил Галине Матвеевне спустя минуту после того, как ей позвонил Саша и попрощался. Вот она мне все и выложила как на духу, а сама бросилась за подмогой. Лично я ее и подвез к мастерской на служебной машине, а когда вы оттуда вымелись, мы нагрянули без ордера на обыск, не дожидаясь утра. Копию „Данаи“ мы, понятно, прихватили с собой — на тот случай, если в мастерской окажется ее оригинал. Уверенности в этом ни у кого из нас не было. Ваш Никита был среди подозреваемых, но один из. Я так и не понял, зачем он это сделал, ради чего, тем более поплатился за кражу жизнью. По чьему-то заказу? Или шутки ради, чтоб доказать некомпетентность экспертов, а заодно взаимозаменяемость оригинала и копии? Ему удалось то и другое. В самом деле, чем отличается поврежденный на три четверти и заново восстановленный оригинал от точной его копии? А если уж говорить о предпочтении, то я бы отдал копии с оригинала до нападения на него литовца оригиналу-подранку. И как быть теоретически, если копия художественно превосходит оригинал? Тем более если это Рембрандт, который был плодовит, как кошка, и поди отличи теперь его кисть от кисти его ученика или современника-имитатора. Сколько в мире „рем-брандтов“, подлинных и мнимых! А коли вся эта подмена была предпринята Никитой единственно ради розыгрыша, то вполне возможно, слова о том, что одна из „Данаи“ ему не принадлежит, означали, что он намеревался вернуть ее в Эрмитаж. Но повторяю: не все загадки необходимо разгадывать. К примеру, не все ли равно, знал Глеб Алексеевич заранее о подмене или усек только на вернисаже благодаря особым отношениям с Данаей? Скорее всего он каким-то образом узнал обо всем от Никиты, решив реализовать его розыгрыш в настоящее похищение картины Рембрандта, и даже нашел на нее зарубежного покупателя. Допускаю, что Никита мог и прихвастнуть перед старым дружком, намекнув через океан о готовящейся проделке. Все его недюжие силы ушли на обман эрмитажных властей. Их ему удалось обвести вокруг пальца. Откуда ему было знать, что в борьбу за „Данаю“ подключится его приятель и пойдет ради нее на убийство? У нас есть все основания предполагать, что оба — похититель „Данаи“ и его убийца — действовали в одиночку, каждый на свой страх и риск. А риск, как известно, определяется не тем, что можешь выиграть, а тем, что можешь потерять. Я хочу напомнить нашему заморскому гостю, что смертная казнь у нас в стране еще не отменена.
Смолчал, не обратив внимания на угрозу. Все было не совсем так, как он представил, а что до риска, то здесь я согласен с Паскалем: в любой игре риск несомненен, а выигрыш сомнителен, но нет места колебаниям там, где в игру замешано бесконечное (Даная), в то время как проиграть ты можешь только ничтожное (свобода, жизнь). Объяснить, однако, этот противовес мне здесь некому, да и нет нужды. Все это как раз и есть то самое необязательное знание, к которому Борис Павлович не стремится. Оба убийцы пойманы, „Даная“ водворена на прежнее место, а как да почему — не все ль равно! Ему все равно, но не нам с тобой, друг-читатель!
— Вот я и говорю, что дело случая, — заключил Борис Павлович. — И победитель я случайный. Просто крупно повезло.
— Чего не могу сказать о себе.
— Это совпадает — наше везение и ваше невезение. Как и девять лет назад. Только тогда было наоборот: ваше везение и наше невезение.
Борис Павлович встал и вынул пару наручников., Улыбаясь, протянул ему обе руки и услышал вдруг с детства знакомый голос: „Коси под придурка“. „Не бзди“, ответил я самому себе, но совет намотал на ус, которого у меня отродясь не было. Как знать, может, и сгодится, коли жизнь пошла не в масть.
У подъезда стоял „воронок“, куда нас с Сашей и впихнули.
А Гале и здесь не обломилось: потопала на своих двоих.
ЭПИЛОГ
О НЕБО, НЕБО, ТЫ МНЕ БУДЕШЬ СНИТЬСЯ!
Вот наконец мы и остались с ним вдвоем, без посторонних и соглядатаев. Пусть здесь и не лучшие условия для мужских разговоров.
У Саши на тумбочке фотка его Лены, а у меня моя „Даная“ — дрянная репродукция, но с меня довольно: на что тогда память и воображение? На пару они восполняют реальность, которой у меня теперь дефицит. Зато время у нас с Сашей — несчитанное.
Ограниченность пространства и безграничность времени. Не это ли имел в виду Эйнштейн, выводя свою формулу относительности? А Саша и вовсе не внакладе, весь, до дна, выкладываясь в своих нервических монологах, в которые мне изредка удается встрять: я его вполне устраиваю в качестве аудитории, но, не будь меня рядом, он говорил бы сам с собой, так упоенно растравляет он свои раны. Так и сказал ему, перефразировав Шекспира:
— Твое горе тебе дороже самой Лены.
По утрам мы рассказываем друг другу свои девичьи сны, которые у нас живее и красочнее, чем у тех, кто с утра до вечера занят кипучей деятельностью, и за дневной суетой ничего не остается на полноценную ночную жизнь.
— Застаю их на месте преступления. Оба без ничего. О» прикрывает срам руками, а она натягивает трусики, которые я же ей и подарил, с бабочками среди цветов. Бегу за ней в ванную, но она так легко убеждает меня в своей невинности: «Мы столько лет с тобой вместе, все на глазах друг у друга, как ты мог подумать, даже во сне?..»
— А я лечу в самолете по Нью-Йорку, в каких-нибудь всего десяти метрах над землей, между домами, в узких улицах где-то в районе церкви Святой Троицы, и дикий страх на поворотах, и аплодисменты пассажиров, когда пилоту удается свернуть с одной улицы на другую, не задев дома. Садимся на крошечном островке у статуи Свободы — схожу с трапа и бухаюсь на колени, целуя землю, которую никогда больше не увижу. Сам виноват: путь с того света назад заказан, а я попытался. Мои сны так прозрачны, я сам себе Иосиф.
— Она признается наконец, я даже успеваю спросить с кем, но проклятие! — на этом просыпаюсь. Как меня мучают ее тайны! Она вся — тайна. И не впускает в себя, имея на то полное право, но жить столько лет при недомолвках и умолчаниях — как-то даже не по себе. А она мне — что дурью маюсь от безделья и безлюдья. А я — что наконец остался наедине с самим собой. «Тоже мне Марк Аврелий!» — Это она мне, насмешливо. Третирует как поэта, как мужчину, как личность. «Тебя слишком много…», «Как надоел!», «Шел бы куда-нибудь хоть бы роман с кем закрутил», «Ну как можно так навязываться?», «Живешь по указке своего члена…» — и так каждый день. Я ей говорю, что люблю ее, а она мне: «Люби, люби, если тебе делать больше нечего».
— А у меня снова летящий сон. Будто лечу на стуле, едва касаясь земли, то бишь пола, одной моей волей удерживаясь на весу, по какому-то длиннющему коридору, по бесконечной анфиладе, из зала в зал, все ближе и ближе, пока наконец… И, черт, просыпаюсь, уже догадываясь, что тоска меня снова гонит по Эрмитажу. Так и не повидался с ней, не успел.
— А я просыпаюсь и никак не могу понять — где я, кто, как мое имя, сколько мне лет, жив ли еще или нет? Силюсь вспомнить — и ничего не помню. Полный провал. Выпадение из времени и пространства. Единственное, что помню, ее. Меня уже нет, и все, что осталось от меня, — это память о ней. Даже не о ней, а о ее тайне. Мир так порочен, а порок так естествен, психологически понятен и физиологически необходим, что подозрителен даже ангел, а она — ангел, с этим даже Никита спорить не стал бы, потому и пытался совратить, что ангел. И еще одна причина моей ревности: она не беременела, а страх беременности единственное препятствие на пути русской женщины к измене. То есть подозрительна вдвойне. Говорю, что прощаю все заранее, моя любовь так велика, что может вместить и измену, у нас не должно быть секретов друг от друга, признание еще больше сблизит. Короче, канючу и вынуждаю сказать правду. Вот она и сознается, что никогда не изменяла, о чем теперь жалеет. Что жалеет, пропускаю мимо ушей: главное — не изменяла! Но так пусто становится, ревность стала основным содержанием моей жизни. Тогда по новому кругу: не с кем изменяла, ибо не с кем, а с кем хотела, представляла, кто к ней подваливал, приставал, целовал, трогал. Тут она не выдерживает: «Ну что мне, придумать, что ли, что я изменяла, когда я не изменяла!» Придумай, придумай, шепчу я, целуя и лаская ее. А когда кончаю и все еще в ней, держась на локтях, чтоб не придавить, не дай Бог, догадываюсь спросить: «А если б изменила, призналась бы?» «Никогда! — вырывается у нее. — На то и секреты, чтоб держать их в секрете и не нарушать жизненный баланс». И я снова там, где начал. Неужели мне суждено умереть, так ничего не узнав про нее?