Павел Саксонов - Можайский — 2: Любимов и другие
Митрофан Андреевич медленно поднялся с кресла, подошел к поручику вплотную, некоторое время постоял напротив него и вдруг — стремительным движением правой руки — схватил нашего юного друга за его неуставной шарф и сорвал этот шарф с его шеи!
— Это что такое, поручик? — Митрофан Андреевич, сжимая в кулаке дорогущую тряпицу, даже не ревел: он так громыхал, как — по словам опытных путешественников — может громыхать только в аргентинских пампасах! — Что вы себе позволяете? Какой вид являете окружающим?
Поручик откровенно растерялся: еще никто, насколько мне известно, не делал ему замечаний за эту его — вполне извинительную, положим на сердце руку — слабость. И ладно бы просто замечание от вышестоящего офицера, но замечание с рукоприкладством! Это уже не шло ни в какие ворота, но также было неясно, как в такой ситуации следует поступить.
Лично я, уже имевший случай познакомиться с горячностью нашего юного друга, ожидал самого худшего: ответного рукоприкладства. Поручик и впрямь побледнел и отшатнулся. В гостиной повисла зловещая тишина. Еще мгновение, и эта тишина вполне могла бы взорваться поломанной мебелью и звоном битых бутылок, но, к счастью, за весь вечер почти не проронивший ни слова Можайский кивнул Монтинину. Штаб-ротмистр правильно уловил направление мысли его сиятельства и мгновенно повис на плечах поручика, а сам князь, тоже, как давеча и Митрофан Андреевич, поднявшись с кресла, встал между взбешенными офицерами.
Прежде всего, его улыбающиеся глаза вперились в поручика: поручик поник и покраснел. Монтинин — без опаски за дальнейшее — ослабил хватку.
Далее князь поворотился к Митрофану Андреевичу, и его улыбающийся взгляд встретился с полыхающим взглядом полковника.
— Вы позволите, Митрофан Андреевич? — его сиятельство протянул руку.
Полковник что-то пробурчал — что именно, мы все предпочли пропустить мимо ушей, — но шарф отдал и вернулся в кресло. Можайский спрятал шарф в свой собственный карман и тоже уселся.
— Нет, это шапито Чинизелли какое-то! — Господин Чулицкий, Михаил Фролович, стукнул кулаком по подлокотнику, и кресло под ним едва не развалилось. — Да что же это, в самом деле! Сушкин!
Я вздрогнул.
— Сушкин, у вас вся мебель такая?!
Мебель у меня, дорогой читатель, превосходная. Не хвастаясь доходом, замечу только, что подлинный Хепплуайт[8] доступен далеко не каждому. Но вот беда: этот легкий элегантный стиль никак не рассчитан на петербургских начальников Сыскной полиции, норовящих что есть силы грохнуть кулаком по изящному подлокотнику! Чему же удивляться, что подлокотник издал специфический треск, и по всей его длине, змеясь, пробежала трещина!
Я охнул: я ведь еще не знал, что уже совсем скоро вся моя мебель погибнет в том страшном пожаре, отчет о котором был предоставлен читающей публике ранее!
— Господин Чулицкий! — я подскочил к Михаилу Фроловичу и наставил на него указательный палец. — Я счет Градоначальству предъявлю! Это кресло обошлось мне в пару ваших месячных окладов!
Понятно, что Михаилу Фроловичу это совсем не понравилось. Он начал приподниматься — с видом воистину устрашающим, — и я невольно попятился: не хватало еще схлестнуться в рукопашную с человеком, во власти которого было вязать и тащить и на милосердие которого, особенно в сложившихся обстоятельствах, положиться было бы затруднительно!
Однако Чулицкий, с кресла все-таки встав, обратился не ко мне, а к его сиятельству:
— Моожааайский! — заревел он. — Немедленно угомоните своего приятеля!
Его сиятельство — нужно отдать ему должное — только плечами пожал: даже свой знаменитый, вечно улыбающийся, взгляд не счел нужным пусть в ход, ограничившись кратким замечанием:
— Успокойтесь, Михаил Фролович. Этак мы никогда поручика не дослушаем!
Чулицкий открыл и закрыл рот. Открыл его снова и снова закрыл. А затем — диво-дивное! — вернулся в полуразрушенное кресло, не забыв, правда, приложиться по дороге к бутылке водки.
Долго ли, коротко ли, но буря миновала, в гостиной восстановилось относительное спокойствие, наш юный друг получил возможность говорить. И он заговорил, время от времени косясь на брант-майора и явно стараясь тщательней выбирать выражения.
— В общем, пошли мы — все четверо — в обход усадьбы. Спуск в подвал находился сбоку, так что пришлось нам изрядно потопать по глубокому снегу. И хотя тропинка уже явно была протоптана, но оттепель сделала ее ненадежной: мы то и дело проваливались… ну, не по пояс, конечно, а вот по колено — точно!
Наш юный друг живенько так наклонился и ребром ладони по своей ноге зачем-то пояснил нам уровень, до которого проваливались в снег шествовавшие по тропинке молодые лю… простите: офицер полиции и захватившие его бандиты.
— По дороге я попытался вступить в переговоры и выяснить хотя бы, зачем меня вообще похитили: принимая во внимание незначительность моей персоны. Но разговор не получился: вожак отмалчивался, а двое других — представьте себе! — только хихикали! Да, господа: хихикали! И мне, признаюсь, от этого хихиканья становилось как-то особенно не по себе. Единственное, что вызвало по-настоящему искренние улыбки — даже переодетого по… переодетого, в общем, молодчика — мой вопрос о револьвере. Я вынул его из кобуры и, как прежде в коляске, нажал на спусковой крючок. Понятное дело: раздался визг резаной свиньи и звон лопнувшего розового шарика!
— Кстати, Любимов, — Монтинин, едва удерживая на лице серьезное выражение, перебил поручика, — а сейчас-то что у тебя в кобуре?
Поручик достал на всеобщее обозрение револьвер:
— Мой собственный.
Щелкнул переломленный ствол, из барабана на ладонь посыпались патроны. И револьвер, и патроны, вне всякого сомнения, были настоящими.
— И как же он к тебе вернулся?
— Выиграл.
— Выиграли? — Инихов так и подскочил. — Как это — выиграли?
— Очень просто. В карты.
Звякнуло стекло о стекло: начальник Сыскной полиции трясущимися руками схватился за стакан и бутылку. На Михаила Фроловича было жалко смотреть: его совсем допекли. А вот Кирилов, Митрофан Андреевич, даже злорадно как-то воскликнул:
— Так он еще и игрок! Можайский! — Митрофан Андреевич повернулся к его сиятельству. — Ты кого к себе в участок набираешь?
Ничуть не обидевшись на тыканье, Юрий Михайлович усмехнулся — по-настоящему, даже прикрыв для пущего эффекта свои улыбающиеся глаза:
— Знатоков своего дела, Митрофан Андреевич, специалистов. Рафинированные интеллигенты мне точно не нужны!
На мгновение в гостиной вновь воцарилась тишина: такое презрение послышалось в голосе его сиятельства, отчеркнувшего термин «интеллигенты», что все мы начали озираться, не без обеспокоенности вглядываясь друг в друга. Очевидно, смотр прошел благополучно, потому что внезапно атмосфера сделалась легкой: ни одного интеллигента друг в друге мы не обнаружили! Даже Чулицкий как-то вдруг и совершенно успокоился, а усы Митрофана Андреевича вернулись в естественное для них положение. Более того, господин полковник внезапно рассмеялся:
— Ладно, сдаюсь… ну, поручик, давайте, выкладывайте: как это вам удалось отыграть револьвер?
Наш юный друг, на которого изменившаяся атмосфера тоже оказала самое благоприятное впечатление, улыбнулся:
— Вы не поверите, но когда мы спустились в подвал, первой, что я увидел, была колода карт, лежавшая на перевернутом ящике. Рядом с этим ящиком стояли ящики поменьше. Очевидно, те, что поменьше, заменяли стулья, а тот, на котором лежали карты, — стол. Тут же было несколько кружек и бутылки вина. Причем, господин полковник, меня поразило, насколько дорогим было это вино!
Митрофан Андреевич выгнул бровь, как бы задавая вопрос: «И насколько же?»
— Самое лучшее! Штук пять Шато-Латур[9] и парочка Шато-д’Икем[10].
— Недурно. Полагаю, из тех самых запасов барона Кальберга, о которых столько говорят?
— Да. — Поручик кивнул и опять заулыбался. — Но, Боже мой…
— Теперь-то что? Вам не предложили выпить?
Все рассмеялись. Но веселее всех смеялся сам поручик, поскольку он, как это тут же прояснилось, смеялся над смеющимися:
— Предложили. Едва мы уселись на ящики — а меня, должен заметить, усадили даже не без любезности, — как тут же и предложили. Я предпочел медок[11]: понимаете, не очень люблю сотерн…
— Да вы — эстет, милостивый государь! — голос полковника, впрочем, звучал без злобы.
Поручик оставил выпад в свой адрес без комментария и просто продолжил, как будто бы его и не прервали:
— … но стоило мне сделать первый глоток, как тут же я выплюнул эту дрянь! Представляете? — вино было напрочь испорчено!
Его сиятельство поднял на поручика свой улыбающийся взгляд. Михаил Фролович и Сергей Ильич, не сговариваясь, нахмурились. Иван Сергеевич — Монтинин — хлопнул себя по лбу и даже воскликнул что-то вроде: «Ну, ты, братец, даешь!» Даже Саевич, фотограф, до сих пор — фигура вообще безмолвная и незаметная, как-то странно хрюкнул: вероятно, по своей отчаянной бедности сочтя себя лично оскорбленным. Иван Пантелеймонович, повидавший немало барских причуд, сохранил невозмутимый вид, хотя и под его окладистой бородой промелькнуло подобие улыбки. Вадим Арнольдович взглянул на своего младшего коллегу с недоумением. Что же касается меня, то я задумался: ведь не из тех людей поручик, которым средства позволяют лакомиться отборными винами до одурения и отвращения! А значит — тут что-то не так? Ведь, несмотря на то, что временами поручику явно везло, и денег у него бывало вдосталь, едва ли он принадлежал к тому числу знатоков, которые на вкус отличают один апелясьон[12] от другого и даже premier cru от какого-нибудь troisième!