Далия Трускиновская - Баллада об индюке и фазане
Я не удивилась. Мы с ней чувствовали друг друга. Кузина через весь город уловила мое сегодняшнее состояние и приехала.
– Почище. Угрозыск!
– Ты кого-то пришибла Борисовыми башмаками? – развеселилась Кузина. – Или Бориса в подворотне хватил инфаркт?
Я коротко, но довольно ядовито рассказала ей про визит Званцева.
Кузина возмутилась;
– Посылают же болванов! Трудно, что ли, понять, что женщина на грани истерики?
– С чего ты взяла, что я была на грани истерики?
Это было уже лишнее. При Кузине я всегда держалась стойко, и возможная истерика – не ее ума дело.
– А разве это было не так? Разве ты после того, как твой растреклятый Борис смылся, не уселась на подоконник и не таращилась всю оставшуюся ночь на кавардак во дворе? Ох, попался бы мне этот индюк Званцев! Я бы объяснила ему, кто он такой!
– Ты что, знакома с этим Званцевым? – изумилась я.
– С чего ты взяла?
– А почему ты тогда назвала его индюком?
– Потому что он индюк! – уверенно объявила Кузина.
Неуклюжее, несуразное, взъерошенное, коричневое существо, шагающее враскачку и – я вспомнила совершенно отчетливо – с красным кашне на шее! Это был именно индюк, по всем параметрам – индюк, и оттенок кашне тоже был совершенно индюшачий.
Все-таки мое жизнерадостное вранье дало трещину. Ну, было ночное сидение на подоконнике… Только незачем было Кузине докладывать мне, что она все поняла. Могла бы и дать мне покрасоваться в роли победительницы, с позором изгоняющей сукиного сына.
– А что касается Бориса… – голосом, не предвещающим ничего хорошего, начала Кузина и замолчала.
– Ну?
– Ничего.
Но я чувствовала, что в ней занозой засела какая-то идея, и пока Кузина не реализует ее – не успокоится.
* * *Прошла зима и наступило лето.
Борис не звонил мне, я не звонила Борису.
Кузина ни слова не сказала о Борисе.
Чертик пропал, пластинки – нет. Наверно, Кузина забыла, какие именно нуждаются в изъятии.
И мне показалось, что, вопреки своим привычкам, все забыла.
Вообще-то, когда Кузина втемяшит себе что-нибудь в голову, лучше ей поперек дороги не становиться. Я несколько раз убеждалась в этом. В свое время Кузина поклялась, что выйдет замуж за сына декана своего факультета. Вся ее группа с замиранием сердца следила за событиями. И Кузина всю ораву пригласила на свадьбу. Правда, из этой затеи ничего путного не получилось. Деканский сын оказался разбалован до крайности. А Кузина не стала корчить из себя золушку.
Теперь она пребывала в свободном поиске. И вела его жестокими средствами. Кандидаты в Кузены отлетали от нее, как теннисные мячики. Ей нужен был, как она объявила, расставшись с деканским сыном, мужчина в доме. Зачем ей мужчина в доме, при наличии хозяйственного папы, моего дядюшки, безропотно выполнявшего все домашние обязанности, она не объясняла.
Кандидаты, способные починить телевизор и самостоятельно внести на четвертый этаж холодильник, отсеивались при первом же посещении выставки или театра. Кузина была решительна и никого не щадила. А любители натюрмортов оказывались, как правило, несостоявшимися художниками и жуткими растяпами.
В результате Кузине пришлось как-то давать показания по делу о попытке самоубийства. Один из растяп, особенно нервный, долго угрожал ей этим деянием, наконец решился, проглотил упаковку таблеток и сам же помчался вызывать «скорую помощь»…
Вот какая у меня имелась Кузина. Я привыкла к ней с детства, я любила ее, я была уверена в ее любви ко мне, но немножко ее побаивалась. Дело в том, что мы с ней были очень похожи – обе блондинки, одного роста, только у меня лицо поострее и телосложением я тоньше. И это бы еще ладно – самая скверность заключалась в сходстве характеров. Я была разве что потише Кузины, больше обращена в себя, меньше – к публике. А за исключением этого… Иногда, глядя на ее эскапады, я с ужасом думала, что в глубине души способна на точно такие же. Кузина невольно провоцировала меня. И, может быть, изгнание Бориса было навеяно какой-то из ее авантюр, о которой она сама благополучно позабыла.
Итак, я понемногу убеждалась, что Кузина занята своими делами и не сует нос в мои.
А мне без Бориса жилось, если подумать, даже неплохо. Я много читала, бывала в компаниях, готовилась в аспирантуру и даже вязала себе свитер. Словом, жизнь продолжалась.
Со свитера-то все и началось.
Я затеяла слишком мудреный узор на груди и постоянно бегала консультироваться к бабке Межабеле.
Семейство бабки, с чадами и домочадцами, занимало в квартире три комнаты. Причем комнаты здоровенные, каждая не меньше двадцати метров. Бабка могла выбрать себе для проживания любую комнату, обосноваться в ней, и все были бы только довольны. Так нет же – видимо, вспомнив свою довоенную молодость, проведенную в прислугах, бабка поселилась в девичьей.
Днем-то она, как правило, хозяйничала в трех комнатах, наводила там порядок и стряпала на все семейство. Ночевать же уходила в конуру площадью в четыре квадратных метра. Такие конурки в приличных квартирах примыкают к кухне и предназначены для несуществующих домработниц. Из-за бабкиной блажи всей квартире негде было держать лыжи и велосипеды.
Но с бабкой Межабеле не спорили. Бывают такие обаятельные старушки, при одном взгляде на которых становится стыдно за то, что ты вообще хранишь в памяти какие-то нехорошие слова. Смотрят эти старушки ясным взглядом, их седые волосы разобраны на прямой пробор и завернуты в такие аккуратненькис узелки. И говорят они негромкими, ласковыми голосами, послушаешь – и хочется стать маленькой внучкой, чтобы тебя такая старушка любила, обихаживала и уму-разуму учила.
Вот такой старушкой и была наша бабка Межабеле. Она могла тихим своим голосочком попросить дворовое пацанье не ломать веточек, потому что куст тоже живой и ему больно, и мальчишки ее слушались, хотя вряд ли верили в древесные способности к переживаниям. Наблюдавшая эту сценку дворничиха, ошалев, назвала бабку колдовкой.
Кроме прочих талантов бабка Межабеле отлично вязала, и я беззастенчиво пользовалась этим.
В девичьей не было видно стен под пучками трав. Бабка была главным квартирным лекарем – сама, правда, ходила в поликлинику, но, наверно, больше ради общения с другими восьмидесятилетними бабками. Кое-какие травы я знала и умела ими пользоваться, но без бабки сюда не лазила.
Бабка усадила меня на низенькую свою кроватку, мы разложили вязание на коленях, и она принялась растолковывать мне мою ошибку. Слово за слово – бабка деликатно заметила, что я хожу скучная и не заварить ли мне какой травки, дабы я повеселела?
И я призналась бабке, что мне действительно тоскливо, что сидит во мне нечто муторное и никуда от него не деться, и что должно произойти что-то этакое, из ряда вон выходящее, дабы я очухалась.
Бабка удивилась.
– Живешь хорошо, родители деньгами помогают, молодая, красивая, ученая – чего же еще не хватает? Жениха? Выйди из дому – вот и встретишь. А ты сидишь, как сова в дупле.
– Я выхожу, бабусь. Как выхожу, так и прихожу. Никто мне не нужен. А мне кажется, что так теперь будет всю жизнь – буду уходить и приходить, и все одна.
– Уж ты одна не останешься, – заверила бабка, – только перебирать меньше надо.
– А любовь? Так и брать без разбора, что подвернется?
– Любовь – она тоже всякая бывает. Вот читала в «приложении» – семидесятилетние объявления дают, мужа или жену хотят встретить? Значит, знают, что могут полюбить человека. Только не так, как любит девочка в четырнадцать, и не так, как любит девушка в восемнадцать, и не так, как в двадцать пять, и не так, как в тридцать. Главное – не засидеться…
– В девках? – усмехнулась я, удивившись тому, что мудрая бабка свернула вдруг на такую банальность.
– Нет, девочка, не засидеться в четырнадцати, не засидеться в восемнадцати, не засидеться в двадцати пяти…
– А я вот засиделась, – пожаловалась я. – Не сумела выдернуть себя – вот и сижу. Только не в восемнадцати или тридцати, а вообще вне времени. Как будто его для меня не существует.
– И чего же ты хочешь?
– Ну, чтобы что-то вдруг случилось… – я поискала понятные бабке слова. – Чтобы какие-то события начались, может, даже опасные, Чтобы я была вынуждена действовать, принимать решения, чтобы мне жить стало интересно.
– Учишься, работаешь, в театры ходишь – разве это тебе неинтересно? Я в молодости ученым завидовала, когда женщина читает книжку и все в ней понимает, или беллетристику…
Я не удивилась иностранному слову в бабкиных устах – она иногда принималась пересказывать сентиментальные романы тридцатых годов, которые почему-то называла «беллетристикой».
– Мне этого мало.
– А если начнутся какие-то чудеса в решете – много не покажется? – усмехнулась бабка.
– Нет! – твердо ответила я.