Дмитрий Вересов - Знак Ворона
Таня тогда действительно взорвалась, ответила вызовом на вызов, по принципу: лучший способ защиты — это нападение. “А вам что, чужая слава глаза колет? Сами-то вы хоть что-нибудь полезное за свои — сколько вам, полтинник уже небось, — вы что-нибудь полезное за эти годы сделали? Только и знаете, что сплетничать, да с чужого успеха пенки снимать”. Как говорится, Остапа понесло. Она кидала свои обвинения, даже не глядя в лицо собеседника. А когда, наконец, подняла на него глаза, сразу замолчала, остановилась на полуслове — такая у Сазерленда была довольная мина. Хищник торжествовал победу: он добился именно того, чего хотел — вывел ее из равновесия, заставил жертву метаться из угла в угол, выбрасывать на ветер свою энергию. После чего ее, обессиленную, можно будет без труда придушить и при желании порвать на части. А она даже не помнила всего, что наговорила этому шакалу во время своего страстного монолога. А вдруг сболтнула лишку? Однако даже если это было так, в печать ничего не попало: ни одна реплика взволнованной актрисы. Не было даже упоминания о нелицеприятном инциденте. Читатель мог быть уверен, что Татьяна и Тони расстались лучшими друзьями и теперь регулярно будут слать друг другу на день рождения открытки с дежурным текстом: “Поздравляю с Днем Варенья! Желаю счастья в личной жизни”. И благодарить за такой хеппи-энд Татьяне следовало своего пресс-секретаря, смешного и нелепого Факноумо, ставившего журналистам жесткое условие: перед публикацией материалы присылаются и могут быть им, Факноумо, отредактированы. И даже прославленный Сазерленд не сумел избежать этой цензуры.
Именно тогда Дэн и выдал свою заготовку, которая прозвучала как Танин экспромт.
Таня ответила, что ей нет необходимости изображать набоковскую нимфетку, так как она — Таня Ларина-Розен — представляет собой новый — оригинальный тип женщины, женщины-парфетки, что от французского слова ПАРФЭ — то есть перфектной — совершенной во всех отношениях…
Таня даже написала открывшему в изумлении рот журналисту на оборотной стороне своей визитки: “Une nymphette — une parfette”.
Потом… потом, торжествуя победу, Таня с Дэном решили, что они, как говорится в России, страшилу Тони попросту умыли.
Умыли они Тони Сазерленда.
И умыли не только его, но и всю голливудскую пресс-тусовку.
А за Танечкой так и зацепилось это… парфетка. Совершенная во всех отношениях.
И только один человек не считал Татьяну Ларину-Розен совершенной — ее сестра Лизка. Уже около года она одна тащила на себе весь дом, она кормила Танькиных пацанов завтраком, обедом и ужином, сидела у их постели, когда они болели скарлатиной — сначала заболел младший, а через неделю от него заразился и старший, она рассказывала им по вечерам сказки — про маму-кинозвезду, живущую далеко-далеко за семью морями, за семью горами, так далеко, что уже полгода не может даже на пару дней приехать навестить своих сыновей. И она, Лизка, покупала им солдатиков и мороженое на те деньги, что присылала ускакавшая за тридевять земель меньшая сестренка. Таня не скупилась, отправляла в Сан-Франциско добрую половину своих гонораров. Хотя у самой все чаще возникало чувство, что она от них, от самых близких, самых дорогих для сердца людей, вроде как откупается. И, главное, она знала, что точно такое же чувство испытывает Лизка.
Сестры регулярно созванивались, и голос Лизаветы звучал сухо и неприветливо. Хоть она и не укоряла в открытую, но Татьяна чувствовала: Лизавета затаилась, но внутри вся кипит и вот-вот сорвется. Предчувствие не обмануло.
— Татьяна, мне надо с тобой серьезно поговорить, — Таня представила свою собеседницу. Там, на другом конце провода, стоит с телефонной трубкой в руке пятидесятилетняя женщина, еще не старуха, хотя даже те сорок пять, когда баба ягодка опять, уже позади. И каждый день зеркало напоминает ей: у тебя почти не осталось времени, спеши, завтра будет поздно. И жалость к сестре вытеснила то чувство досады, которое Татьяна испытала, услышав первые слова Лизаветы.
— Я догадываюсь, что ты хочешь мне сказать.
— Догадываешься? А может, ты лучше объяснишь мне, что происходит?
— Лизонька, ну потерпи еще чуточку, совсем немного. Скоро все это закончится, я обещаю, — Таня старалась говорить мягко и примирительно, взяв за пример Колина, чье спокойствие всегда успокаивающе действовало на собеседника. Но, как принято говорить, это был не тот случай. Лизку уже нельзя было остановить, столько обиды в ней накопилось, столько праведного гнева, который она решилась-таки обрушить на голову своей непутевой сестры.
— Я по горло сыта твоими обещаниями! Они только воздух сотрясают и больше ничего. Съемки давно закончены, а ты не выбрала даже пары дней, чтобы навестить сыновей! Ты вообще-то не забыла, что ты мать?!
“Эх, Лизка, Лизка, если бы ты только могла заглянуть ко мне в душу, если бы могла увидеть, какая там живет тоска и боль. Нет таких слов, что могли бы ее выразить”. Татьяна пыталась придумать, что бы сказать в свое оправдание, и никак не могла этого сделать. А сестрица не унималась.
— Ты знаешь, что я тебе скажу! Я тебе скажу, что никакая ты не мать. Не видывал свет еще таких матерей. Попрыгунья-стрекоза — лишь бы все порхать, голливудским прихвостням головы кружить! Сорокалетняя парфетка, кукушка, подбрасывающая своих детей! — в устах сестры термин “парфетка” прозвучал как оскорбление.
— Лиза, угомонись, давай поговорим по-человечески…
— По-человечески. Ну, давай, говори. Если тебе есть что сказать.
И Таня осознала, что не может ничего сказать, ровно ничегошеньки. Ну как, как объяснить ей, такой родной, близкой и вместе с тем такой далекой сестре, то, что не поддается объяснению. Рассказать ей про звездную жизнь? Про свору журналистов, дежурящих у подъезда? Про то, что борьба за “Оскар” ведется не только на съемочной площадке? Нет, если она начнет расписывать Лизке свою теперешнюю жизнь, это только подольет масла в огонь. Ведь именно она, Татьяна, в погоне за славой и успехом, обрекла свою старшую сестренку на скучную жизнь курицы-наседки при чужих птенцах. Хотя разве не сама Лизка позвонила тогда в Мунлайт-Пикчерз? Разве не она устроила Татьяне кинопробы и буквально силой заставила ее поехать в Голливуд? И она, Татьяна, не виновата, что все так обернулось: так хорошо для нее. Хорошо? Хорошо, да не во всем. Засыпать, вспоминая, как смеются твои дети. Думать о том, что они, наверное, уже подросли, изменились, и она этого не видит, только слышит вечерами их голос, идущий издалека по проводам. А теперь вот старший начал Лизку мамой звать… Теперь у него две мамы, а через какое-то время останется одна, та, которую он будет считать настоящей. И неужели это будет не она, не Татьяна?!
А Лизавета не унималась.
— Молчишь? Правильно молчишь. А хочешь услышать правду? Правда в том, что младший, твой младший, уже начал называть меня мамой. Меня!
У Тани больно защемило сердце. Так больно, что она невольно схватилась за грудь. За что с ней поступают так жестоко? Почему за счастье заниматься любимым делом, за то, что в этом деле к ней наконец-то пришел успех, почему за это надо платить такую страшную цену? И что ей теперь делать — бросить все, отказаться от последнего в жизни шанса?
— Лиза, остановись, что ты говоришь!
— Говорю, что есть! Я рада заменить твоим детям мать. Но я тоже женщина из плоти и крови. И я не монашка, чтобы раньше времени ставить на себе крест. Я не хочу и дальше думать о том, как бездарно уходят последние годы накануне беспросветной старости, уходят на то, чтобы быть сиделкой при детях вертихвостки-сестры, которая тем временем разводит шуры-муры с голливудскими красавчиками! Ты бы почитала, что о тебе пишут! Боже! Да я бы на твоем месте давно от стыда сгорела! И дети, они ведь тоже слышат, что другие об их маменьке говорят! Мало им папаши-уголовника, теперь еще и мама, прости господи, шлюха!
Лизка уже не говорила, она кричала. И, достигнув апогея, выкрикнув в трубку такое обидное, грубое слово, вдруг разрыдалась. А Татьяна сидела, пригвожденная к креслу, не находя слов. Сестра ее задела, и больно задела. И сильно обидела. Не тем, что пошла на поводу у глупых сплетен. Татьяна понимала, что многое Лизавета сказала сгоряча, что, поплакав, она раскается и извинится. Едва ли она и в самом деле до такой степени верит всей этой печатной белиберде. Просто для нее, женщины в последней стадии свежести, все эти россказни о чужих любовных похождениях как красная тряпка для быка. Потому она и злится. Но то, что она назвала Павла уголовником! Ее ослика-Пашку, с которым так не вяжутся предъявленные ему обвинения. Этого Татьяна не могла простить даже родной сестре. А если, чего доброго, она станет настраивать против него детей?!
— Лиза, не смей так отзываться о Паше! Ты же знаешь, что все доказательства его виновности не стоят и ломаного гроша!