Джесси Келлерман - Философ
Я, лежавший на софе, перевернулся на другой бок.
– Ладно, – сказал он. – Ты просто… перестань наводить здесь порядок, идет?
Я надеялся лишь, что Альму все происходившее здорово веселило. Надеялся, что она находит его безумно смешным. Если она хотела вознаградить меня за мое к ней дружеское отношение, если думала, что сможет подвигнуть меня на возвращение к работе, так ведь для этого наверняка существовали способы и получше. Ныне меня ожидало то, к чему стремится каждый, а нищие интеллектуалы в особенности, – финансовая независимость, – я же испытывал не облегчение и не благодарность, но чувство вины и страх. Двадцать тысяч долларов могут казаться кучей денег, однако до сей поры мне не приходилось платить за еду, за электричество и прочее. Если же мне придется подыскать какую-то работу, она, по сути дела, лишит меня двадцати четырех месяцев предположительной свободы… Кстати, почему двадцать четыре? С точки зрения Альмы, мне требовался всего лишь стартовый рывок. Одного года могло не хватить, получив три, я принялся бы неторопливо и вяло разводить пары… Двадцать четыре месяца означали вот что: к следующему июню мне надлежало закончить черновой вариант, потратить лето на его проработку, а следующий год – на окончательную отделку всего, что потребно для подачи диссертации, защиты, получения степени… От такого количества неустойчивых переменных величин у меня щемило сердце. Адвокат был прав. Никакого добра из этого не проистечет – особенно после того, как Эрик все узнает. Сколько из тех двадцати тысяч мне придется потратить, чтобы почувствовать себя в безопасности? Нужно будет оборудовать дом системой тревожной сигнализации, сменить замки, укрепить окна… А все это стоит денег.
Впрочем, выпутаться из этой истории не так уж и сложно. Мне стоит лишь пренебречь условиями Альмы, и все ее наследство уплывет из моих рук, и я останусь тем, кем я был прежде. Однако и это не представлялось мне выходом из положения. Потому что Дрю был прав. Конечно, со своими деньгами люди вправе делать все, что им заблагорассудится. И могу ли я с чистой совестью отказать Альме в осуществлении ее последней воли?
Единственная моя предсмертная просьба.
Я оставил Дрю благодарственную записку, собрал документы и пошел к дому.
К дому?
К моему дому.
Имея в виду, разумеется, что я выполню порученную мне работу.
Сама концепция обладания собственностью странна до невероятия. Я понимаю, что она образует основу общества и так далее, но при внимательном рассмотрении в ней проступает некое шаманство. Политические философы пролили реки чернил, пытаясь определить, что делает имущество человека его собственностью. Вот один знаменитый пример: Локк полагал, что мы приобретаем собственность, когда вкладываем в нее наш труд – обрабатываем, к примеру, участок земли. (Что три столетия спустя привело Роберта Нозика к вопросу: «Если я обладаю банкой томатного сока и выливаю его в море, так что молекулы сока равномерно распределяются в воде, вступаю ли я тем самым во владение морем или просто глупо расходую томатный сок?») Из всех объяснений происхождения собственности – общее согласие, политическая либо физическая власть, передача во владение et cetera[23] – ни одно, похоже, на нынешнюю мою ситуацию не распространялось. Дом со всем, что в нем находится, и все иное не упомянутое отдельно имущество были вручены мне без моего согласия, без каких-либо просьб или затрат с моей стороны.
Я не смог заставить себя войти в дом и потому опустил пакеты на тротуар и стоял, пытаясь как-то расположить в голове мысль о том, что вот это, такое непритязательное, такое викторианское, такое причудливое, было – будет – может стать – моим.
Мой дом.
Неудобная фраза, точно костюм на три размера больший, чем требуется. Я попробовал произнести ее вслух.
– Мой дом.
Ну да, конечно, Эрик разозлится, еще бы. Однако…
Это был ее выбор. То, что она сделала, она сделала по собственной воле. И ради нее я просто обязан преодолеть себя. Если я откажусь от такой попытки, то проявлю крайнее к ней неуважение.
– Мой дом.
И вообще, почему я должен чувствовать себя виноватым? Я знал почему: потому что именно на такой исход и рассчитывал. Едва с ума не сошел, предвкушая его. В оригинальном их воплощении мои фантазии подразумевали, что я причиню ей какой-то вред, а это, естественно, порождало чувство вины. Но я же никакого вреда ей не причинил. Различие между бездействием и действием – колоссально. Я обвинял себя, а это было нелогично. Альма выступала прежде всего за неустанные поиски истины, истина же в том, что нельзя вменять человеку в вину то дурное, что он увидел во сне. А то, что она сделала, она сделала по собственной воле.
– Мой дом.
Уже лучше. Легче. Хотя до совершенства пока далеко, и потому я повторял эти слова снова и снова, то сминая их, то разглаживая, приукрашивая разными интонациями, разговаривая с самим собой, стоящим на тротуаре.
– У моего дома гонтовая крыша.
– У моего дома щипцы.
– Мой дом, он весь белый.
– Моему дому уже сто лет.
Повторение двух этих слов вскоре сделало их привычными, затем лишенными смысла, а затем и просто смешными. «Мой дом», – говорил я. «Мой». Правда ли это? Покамест нет. Не полная. Даже отдаленно. Однако я чувствовал, как уверенность моя нарастает, а сомнения усыхают и съеживаются. Посмотрите вон туда: это он – мой дом. У моего дома имеется передний двор, веранда, зацементированные дорожки, трельяж – правда, голый, – почтовый ящик и вон та штуковина, которая удерживает флагшток, – как она называется? – тоже выкрашенная в белый цвет. Это мой дом, и таковы его составные части. Сколько раз Альма корила меня за патологическую антипатию к хорошим, красивым вещам? Когда я одевался, как побродяжка, когда наибольшей моей поблажкой себе оказывался обед, состоявший из омлета и тостов, она поддразнивала меня, и последним, что она сделала в жизни, была попытка изменить весь строй моих мыслей. Разве мой долг перед нею не в том, чтобы постараться приложить к этому все силы? И закатывать по таковому поводу истерику – ребячество. Страна вокруг меня разваливается на куски; куда ни взгляни – достойные, трудолюбивые люди теряют свои жилища, а я имею наглость канючить, когда мне следует благодарить; я, видите ли, не могу принять подаренный мне дом. Свихнулся я, что ли? Это же дом, господи прости. Дом. Мой. Мой дом. И не просто мой дом, все, что внутри него, и оно тоже мое. Впервые в жизни я стал обладателем вещей, кучи вещей. «Мой дом со всем, что в нем находится, и все иное, не упомянутое отдельно имущество». Деньги. Коллекционные вещи. Мебель. Я стану богачом. «Лучшим и приятнейшим собеседником», вот кем я был для нее. И она хотела, чтобы я получил все. Могу я не подчиниться ей? Нет, конечно. Я могу чувствовать себя виноватым, это да, но ведь, подведя ее, я ощутил бы вину еще большую. И когда мои мысли приняли такой оборот, мне пришло в голову, что Эрик не только не имеет ни малейшего права получить все это, – нет, я нравственно обязан не позволить ему наложить руки на наследие Альмы. Она была еще и мудрее, чем я полагал. Она избрала вот такой вот способ совершения правосудия. Она знала, что представляет собой Эрик, знала, что он – вымогатель, и дала ему это понять. Всю жизнь он пил ее кровь, но так и не сообразил, что тем самым лишает себя намного более щедрых, пусть и будущих, даров Альмы. И следовательно, мой долг состоит в том, чтобы вступить во владение домом, сделать его моим, а Эрика и на порог не пускать. А для этого необходимо заткнуть рот какому бы то ни было чувству вины, засунуть его куда подальше и более в то место не заглядывать, повести себя по-мужски, сказать себе: что мое, то мое, и стыдиться тут нечего. И потому я, с гордо заколотившимся сердцем и жаром в закружившейся вдруг голове, взошел по моим ступенькам на мою веранду, отпер мою дверь и опустил мои пакеты с моими документами на пол моего холла и постоял, любуясь, как никогда не любовался прежде, моей гостиной, моими каминными часами и моей бледно-розовой софой. Никаких привидений здесь не было. Просто хрипло вскрикивали мои попугаи и катили мои морские валы. Не так уж и долго я к ним привыкал, верно? Верно, не так уж. Желание, зачатое в муках несколько месяцев назад, ожило, подтянулось и во всей его полноте явилось миру, криком кричавшему, прося о безраздельном моем внимании. Моем. «Мое», – нараспев повторял я, следуя по моему коридору к моей комнате, впрочем, они теперь все мои – не так ли? – а войдя в нее, взял с моего письменного стола ручку и лист бумаги, мои, оба, и приступил к составлению списка всего, что видел вокруг. Мое окно со средниками и моей крошечной охотничьей сценой. Моя задняя веранда. Мои плетеные кресла. Мой двор с моей травой. Мои подушки, мое одеяло и моя кровать – не просто принадлежащая кому-то кровать, на которой я сплю, – на самом деле моя. Записав все, я отправился в мою музыкальную гостиную и внес в список мои вазы, мой проигрыватель грампластинок и мой деревянный пюпитр с моим экземпляром «Юморески № 6, соль минор» Сибелиуса на нем. Через ручку моего двухместного диванчика был переброшен мой большой шерстяной плед, на полу стояли моя скрипка, моя стойка с проигрывателем и мой шкафчик с сетчатой дверцей, в котором хранилась моя обширная коллекция долгоиграющих пластинок с записями классической музыки. Скатерти, кедровые вешалки, нафталиновые шарики, душевые занавески, тарелки, стаканы, холодильник, плита – а ведь я еще не добрался до библиотеки. Мое. Я обошел мои владения вдоль и поперек, раздвигая шторы, впуская в окна забытое солнце, размышляя о себе прежнем и себе нынешнем, о переменах. Ибо чувствовал: я уже не тот, не прежний. Происходят ли перемены все сразу, в некоторой точке перегиба кривой, или они есть итог бесконечной вереницы движений, каждое из которых в отдельности микроскопично, однако, взятые вместе, они уже необратимы? Кто или что приводит в движение бильярдные шары? И я вспомнил об оттиске ее тела на простынях, оттиске, повторявшем формой вмятину на моем сердце. Вспомнил, как плакал над ней, – так, как ни о ком не плакал со времени смерти брата, – как по-доброму с ней обходился; она сама сказала, что я добрый мальчик, и назвала меня по имени. И если это должно стать моим, по-настоящему моим, – дом со всем, что в нем находится, и все иное, не упомянутое отдельно в предыдущих пунктах завещания имущество, – то нечего мне бояться какой-то комнаты, какого-то негативного пространства. Никаких привидений здесь не было. Я спросил себя, как поступила бы сейчас она, и уже знал ответ, и потому вытащил из-под раковины упаковку пакетов для мусора – мои, и та, и другая, – и поднялся в ее спальню, в мою спальню. Она здесь больше не живет, здесь живу я. Таковы факты. Прими их. У тебя есть пример, которому ты можешь следовать. Итак: никаких сантиментов, никакого самоублажительного биения себя в грудь – только истина, то, что мы всегда и искали, мы двое, совершавшие наше частное странствие. А в чем состоит истина? В том, что я могу, если захочу, спать на этой большой кровати. Могу и буду. Я переберусь наверх, и ее спальня станет моей. Хватит ютиться на задах дома, точно я постоялец какой. Я щелкнул выключателем, поднял жалюзи. В комнате чем-то воняло. Но привидений здесь не было. Я сорвал с кровати покрывало, простыни, бросил их кучей у ее изножья. Пятна обнаружились и на чехле матраса – рвота? кровь? моча? Это все тоже мое. Мое право – испытывать отвращение ко всему, что я вижу, и желать избавиться от него; мое – выбросить все, если я сочту это нужным, на помойку. Повсюду пыль. Я содрал и чехол тоже. Я опустошал шкафы и ящики комодов, вываливая из них кофты, юбки, чулки, слаксы, блузки, унизительное обилие нижнего белья… Я сваливал их в груды, запихивал в мусорные мешки и сносил вниз, к двери для слуг. Я не мог так сразу решить, постирать ли все это или сразу выставить на тротуар. Пусть пока оно тут постоит. Я в своем праве. Потому что привидений здесь нет. А если и есть, то принадлежат они мне.