Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович
— Знаете что, вы мне надоели! — закричал Панафидин, и больше он себя и не старался сдерживать. — Идемте в машину, в гараж, к черту на кулички, куда хотите, только отстаньте от меня со своим копеечным морализированием и безграмотными научными рассуждениями…
Не помню, как мы вылетели из квартиры, лифта на лестничной клетке не оказалось, и Панафидин побежал вниз, и бежал он легко, быстро, сильными прыжками, широко отталкиваясь, перепрыгивая сразу через две-три ступеньки. И я понял, что теннисные ракетки в кабинете лежали у него не для декорума.
— Где? В кабине? — он отпер замок и распахнул дверь. — В моторе? В багажнике? У черта на брюхе?!
Не обращая на него внимания, я встал на колени позади машины и засунул пальцы в узкую щель между бампером и кузовом: нижняя кромка бампера почти вплотную подходила к металлу, и оставался там лишь узенький просвет для стока воды. Я вел рукой вдоль паза, и в голове вихрем проносилось, что если подметное письмо было сознательной провокацией и ничего я здесь не найду, то расследованию моему — конец. Никто не простит мне такого скандала.
В углу, у закругления бампера, липкой лентой был при клеен крошечный пакетик. Я осторожно вытащил его — полиэтиленовый мешочек плотно облегал маленькую пробирочку-ампулку, в которой неслышно пересыпался белый порошок, похожий на питьевую соду.
Я взглянул на Панафидина — лицо его было бледно, и растекалось на нем тягостное выражение тоски и недоумения.
— Вам этот пакетик незнаком? — спросил я.
— Нет, я никогда не видел его, — покачал он медленно головой, и я никак не мог сообразить, глядя на эту маску тоски, страдания и недоумения, актерствует он или действительно впал в шок, оттого что у меня в руках ампула с препаратом, который при анализе может оказаться метапроптизолом.
Чужим! Не его! Впервые увиденным!..
… По случаю приезда гостя барон Зигмонт Хюттер приказал заколоть свинью. Вечер ветреный, с гор тянет запахом раннего снега — обещанием крепкой зимы. Хюттер подкладывает в камин толстые сосновые плахи, и от их белого пламени по низкой сумрачной столовой разливается ровное уютное гудение, идут волны тепла, мягкого, упругого, сильно гладящего натруженную спину.
Стол — огромный, конец его плохо виден в полутемной сводчатой комнате старого замка. Когда-то, в лучшие времена, за этот стол садилась, наверное, добрая сотня рыцарей. А теперь пируют за ним двое — хозяин и я. На деревянных резных досках лежат коричневые толстые круги ароматной колбасы с тмином и майораном, блики огня камина мерцают на бело-розовых срезах только что сваренных окороков, течет по рукам сало с круто прожаренной грудинки.
Черное пиво, крепкое, хмельное, кружит голову, все расплывается перед глазами. Тускло поблескивают на стенах щиты, тяжелые двуручные мечи, копья, арбалеты, дротики, кривые сабли, страшно щерятся клыками волчьи, кабаньи, медвежьи головы, мрачно разбросал над входом двухметровые крылья альпийский орел. На выцветших, запыленных гобеленах безмолвно сражаются в давно забытых битвах рыцари, пируют и охотятся. Мы чокаемся огромными глиняными кружками, в которых плещется по две пинты душистого медового пива, и Хюттер говорит, говорит, и слова его паутиной обволакивают меня, сильнее пива мутят мозг, волнуют, пугают, вселяют надежду, зовут за собой, и хочется поверить ему навсегда, бросить все и пойти за ним…
— Сын мой, тебя назвали в честь великого грекоса Теофраста, ученика Аристотеля, и, значит, твое имя — Богоречивый. Но славу Теофрасту составило не красноречие, а величие научное, он был смелее и, по-моему, умнее своего учителя. Ты должен всегда помнить, что родился в начале новой золотой эпохи науки, которая пришла после тысячи лет мрака, невежества и дикости…
— А что было до этого тысячелетия?
— Неслыханный расцвет культуры, золотой век античного человечества. Наша эпоха возникла на обломках государств, в разрушенных городах, среди одичавших народов, бродивших по пустынным пашням, — мы приняли в наследство христианство и пустыню мудрости.
— А что ждет нас?
— Человечество ждет вырождение и смерть, если не будет открыт великий магистерий, который зовут философским камнем или эликсиром бессмертия…
— Но разве человечество не становится с годами умнее и совершеннее? Почему вы думаете, что впереди — вырождение и смерть?
— Потому что человечество в целом подобно одному отдельному человеку. В незапамятно давнюю пору, во младенчестве своем, человечество ходило на четвереньках, было слепо и беспомощно, словно малый ребенок. Но тысячелетия подняли его, распрямили его стан, дали силу рукам и ясность разуму. Настала пора светозарной культуры эллинской, ей наследовала гармония зрелости, мудрости римлян. Но после сладкой поры зрелости приходит дряхлость.
— Что же даст великий магистерий?
— А-а! Философский камень даровал бы мудрым бессмертие, дабы они смогли вновь возжечь свет разума в нарождающихся поколениях. Философский камень обратил бы неблагородные металлы в золото, и все стали бы разумно богаты и сыты. Не снедаемые голодом, люди вновь обратили бы свои взоры к науке и искусствам, и наступила бы новая золотая пора человечества…
— А сами вы пробовали получить философский камень? — спрашиваю я.
— Да, я почетный адепт алхимической мудрости. Мне ведомы многие тайны трансмутации металлов, и потому, что ты по душе мне, хочу задержать тебя в своем замке, дабы передать накопленные мною тайные знания.
Зигмонт Хюттер встает из-за стола, берет меня за руку и ведет из зала. Мы идем длинными, запутанными переходами, спускаемся по наклонным плитам, поднимаемся по винтовой лестнице, пока не приходим в круглую сводчатую башню со стрельчатыми окнами на все стороны света.
Затеплился огонь; постепенно разгораясь, спермацетовая свеча светила все ярче. На стене в камне вырублена огромная ладонь: пальцы растопырены, кривые, будто натруженные, каждый — в рост человеческий. В ладони колышется в пламени рыба, и от желтого свечного огня пламя — каменное, недвижимое — вдруг полыхнуло бликами, тенями, вздрогнуло, зашевелилось, отсветом золотым мазнуло чародейскую рыбу, и вспыхнули загадочные символы над каждым пальцем. Корона с полумесяцем — над большим, звезда — над указательным, солнце ясноликое — над средним, колба запечатанная — над безымянным, а мизинец осенен хитрым арабским ключом.
Над очагом тяжело навис трехногий бронзовый котел, черно-зеленый от старости, в огненных подпалинах, изъеденный коростой ядовитых кислот.
— Ритуальный сосуд «дин», — показывает на него Хюттер. — За большие деньги доставили мне его купцы из далекой страны Китай, что раскинулась без предела на восходе солнца и населена людьми маленькими, желтыми, узкоглазыми… И довелось мне свершить в нем немало удивительных превращений.
— А не радуют ли дьявола эти опыты? — спрашиваю я опасливо.
Хюттер смеется:
— Алхимия, теология и астрология — праматери всех наук. Теология открывает нам путь к богу, астрология учит связи макрокосма — огромного мира вне нас — с нашим людским микрокосмом, а алхимия узнает, как зарождаются, растут, стареют и умирают металлы, ибо все неблагородные металлы суть больное золото, которое может вылечить только великий магистерий, панацея жизни — философский камень.
— А ведом кому-либо секрет великого магистерия?
Хюттер грустно качает головой:
— Знал этот секрет Гермий Трисмегист — Трижды Величайший, и знание свое он сокрыл в зенице мудрости — Изумрудной таблице. Написанная словами людскими, вмурована она в изголовье его могилы в Египте, в черной стране Аль Кхема, давшей название нашей науке. Но смысл мудрости, заключенной в Изумрудной таблице, за грехи наши непостижим уму непосвященному…
— А что написано в Изумрудной таблице?
— Написаны там слова простые и прекрасные, и когда-нибудь достойному явится их великий, пока непостижимый тайный смысл: «Единая вещь — нетленная слава мира, отец ее — солнце, мать — луна, ветер качает ее колыбель, кормилица ей — вся земля. Она — начало всякого совершенства, она — средоточие природы всех тел, от нее пошел весь мир».