Ирина Гуро - Невидимый всадник
Поскольку Мотя был налицо, можно было ожидать, что газетная заметка насчет «блестящего криминалиста» уже обросла всякими невероятными подробностями и вопрос состоял только в том, что выудит Иона Петрович из накиданного Мотей мусора вокруг «громкого продавец до самому звучному делу эпохи».
Я внутренне сжалась, предугадывая иронический взгляд Шумилова. По меньшей мере взгляд. Но и этого оказалось бы для меня достаточным. Несмотря на то, что Иона Петрович уже не был моим начальником. А кем ой был? Действительно блистательным криминалистам, которого дожидались в Москве. И сам прокурор республики — Российской! — звонил по телефону и спрашивал, как здоровье Шумилова, и все такое…
Вопрос был решен: Шумилов уезжал от нас! И меня не утешало то, что я остаюсь за него. Нарследом-один.
Хотя сейчас я шла к нему в санаторий, зная, что он уже к нам не вернется, все равно он оставался тем, кем был для меня всегда: моим начальником, мнение которого было для меня решением высшей инстанции.
Я невольно замедлила шаги, подходя к беседке, но они оба заметили меня. Да, стояла уже осень, листва поредела, было видно далеко. Вполне возможно, что они даже видели, как я обувалась на дороге…
Мотя спустился со ступенек и отвесил мне недавно усвоенный им поклон: наклон головы при неподвижном туловище и сдвинутых каблуках.
Шумилов привстал, подавая мне руку. Он раньше никогда этого не делал, да нам никогда и не приходилось с ним здороваться за руку. В нашу камеру я всегда влетала «с ветерком», и Шумилов отвечал кивком на мое торопливое приветствие. А когда я приходила к нему в больницу, он вообще лежал и не двигался.
Рука у него была небольшая, твердая и горячая.
— Ну, что же, вы в хорошем фарватере, я за вас спокоен, — договорил Шумилов, давая Моте понять, что он может отправляться.
Меня это чуть-чуть удивило и даже обеспокоило: Иона Петрович, видимо, хотел остаться со мной вдвоем. Ясно, для чего: все дело в заметке. Может быть, и кроме нее, что-нибудь у меня не так. Вполне возможно.
Мотя еще раз наклонил голову, сдвинув каблуки. Шумилов проводил его каким-то странным, то ли ласковым, то ли грустным, взглядом, и я подумала, что Иона Петрович вспомнил о тех днях, когда мы работали втроем. И пожалел о них.
Но чего же ему жалеть? Теперь он поедет в Москву на большую работу и у него будет столичный помощник — не чета мне!
Он перевел взгляд на меня и как будто заметил и мой костюм, и «пупсики», хотя я спрятала ноги под скамейку.
Шумилов виделся мне каким-то новым. Он уже не был бледным, как в больнице, да и вообще не выглядел больным. То новое, что я в нем усмотрела, проистекало не от болезни, а скорее от того, что мы так просто, без дела, сидели с ним в беседке, и он был как-то «вольно» одет: шелковая рубашка с расстегнутым воротом, Незнакомый мне синий пиджак внаброску… Взгляд его казался рассредоточенным, совсем не присущим Шумилову. Этот взгляд как будто не предвещал мне неприятностей. Но почему же тогда он спровадил Мотю?
Я была немного растерянна, может быть, оттого, что первый раз оказалась с Шумиловым вне служебной обстановки. Правда, мы с ним много ездили вместе, но тоже по делам. А когда я приходила к нему в больницу, так это было продолжением дел, поскольку я докладывала новости все равно как на пятиминутке.
Я не знала, что сказать, а Иона Петрович, конечно, знал, но тоже молчал, и незнакомая улыбка бродила по его лицу, неопределенная и чужая. А я ведь никогда не видела его улыбки. Даже когда он вслух читал Мотаны документы, от которых можно было помереть со смеху. Но Шумилов только подымал брови и произносил свое: «О-ри-ги-нально» или: «Бывает».
— Давайте погуляем, — предложил Шумилов и хотел подняться со скамьи, но у него, наверное, закружилась голова, он опять сел, и улыбки уже не было на его лице. Пиджак сполз у него с плеч и упал на пол беседки. Я быстро подняла его и набросила Ионе Петровичу на плечи.
В этом не было ничего особенного: рука его была все еще на перевязи. И все-таки этот мой жест показался мне каким-то… И я почувствовала, что краснею.
Шумилов сделал вид, что ничего не заметил, все нормально, и сказал:
— Нет, лучше посидим, послушаем, что нам скажет осень.
Мы помолчали. Слушать было, по-моему, нечего. Желтые листья падали беззвучно, и, вообще, стояла такая тишина, как будто мы были одни во всей этой усадьбе. Шумилов продолжал молчать и смотрел мимо меня на дорогу, по которой я только что пришла.
Отсюда она выглядела более красиво, желтовато змеясь по бурой овсяной стерне. Шумилову, наверное, хотелось поскорее уйти отсюда по этой дороге. Наверное, ему до чертиков надоело лечиться! И я опять почувствовала как бы укол, вспомнив, что к работе он вернется уже не у нас.
Если бы его не забирали в Москву! Если бы его просто перевели в прокуратуру! Скажем, по надзору за следствием. И допустим, что я как раз попала бы под его надзор. И ездила бы к нему докладывать интересные, звучные дела нашего противоречивого времени…
Неужели Иона Петрович уже тогда, в беседке, надумал — или захотел! — вызвать меня в Москву!
Весь этот день был какой-то необычный: мы совсем не говорили о делах. А о чем — я никак, ни сразу потом, ни сейчас, не могла вспомнить.
Ушла я только под вечер, когда стало заметно холодать и я уже несколько раз спрашивала Иону Петровича, не простудится ли он. Но он отвечал, что нет, что ему хорошо.
Мы и не заметили, как на дорожке около беседки появилась медицинская сестра такого громадного роста, что мне даже стало страшно за Шумилова. Мне показалось, что сейчас она закричит на него сиплым извозчичьим голосом. Но он не дал ей и рта раскрыть.
— Я сейчас. Только провожу свою гостью до ворот, — сказал он и дошел со мной до ограды. Она была когда-то красивой ажурной решеткой, окружавшей всю эту большую усадьбу. Но теперь от нее остались рожки да ножки. Вероятно, потому, что раньше въезжали сюда ландо, а теперь больше грузовики. И решетка была вся изломана.
Шумилов остановился и взялся здоровой рукой за эту решетку. Может быть, ему было еще трудно стоять. Но когда я отошла и оглянулась, он все еще был там, но смотрел не на меня, а на дорогу и не ответил на мой взмах рукой.
На развилке я снова обернулась. Его уже не было. Я вспомнила, что не попрощалась с ним, как следовало бы: наверняка мы уже больше не увидимся. Не сказала ему, как много он значил в моей жизни. В моей работе то есть. Но в то же время я отлично сознавала, что ничего такого все равно не могла бы ему сказать.
Все это я передумывала, ворочаясь без сна на жесткой Володиной койке, а потом все стало путаться у меня в голове: крутоголовка билась о железную решетку ограды, снег косо летел на памятник, окруженный старинными фонарями, на ступеньке подвала «Медведь» сидел Шумилов в пиджаке внаброску.
«Завтра я его увижу», — обрадовалась я уже не наяву, а во сне.
II
Все здесь было как-то крупнее, значительнее и официальней, чем у нас. Даже странно было бы представить себе нашего дворника Алпатыча или уборщицу Катерину Петровну у огромных, массивных дверей, стекла которых, казалось, были чистыми сами по себе. И совершенно исключалась мысль о каких-то тряпках или метлах! Я все еще никак не могла привыкнуть к тому, что тут работаю, называюсь старшим следователем и равноправно сижу на совещаниях среди своих коллег, совершенно непохожих, скажем, на судью Наливайко или даже на губпрокурора Самсонова.
За исключением губернского прокурора Шубникова, который носил военный китель и сапоги, все были в штатском. И даже Шумилов не выглядел здесь франтом. Ни у кого не было оружия. А маузер в деревянной колодке показался бы здесь просто анахронизмом. Видимо, наступили другие времена. И в Москве веяние их было ощутимее.
Не привыкла я и к тому, что сижу в отдельном, хотя и небольшом, кабинете, а рядом, в проходной комнате, — мой практикант Всеволод Ряженцев — молодой аккуратный юрист с такими гладкими темными волосами, разделенными таким ровным пробором, словно Всеволод родился с этой прической, ни при каких условиях не подлежащей изменению или нарушению.
И уж никак невозможно было привыкнуть к тому, что нельзя запросто постучать в обитую черным дерматином с золотыми кнопками дверь с табличкой: «Помощник губернского прокурора И. П. Шумилов». Нельзя потому, что Шумилов не включил меня в группу следователей, за которыми он осуществляет надзор, хотя мог бы это сделать. Однако не сделал. Почему? Уж наверняка мой наблюдающий прокурор Иван Павлович Ларин не рвался за мной наблюдать!
У Ларина был мягкий, журчащий голос. Когда он произносил такие слова, как «мера пресечения», «привлечение к следствию» или «заключение под стражу», — это было так удивительно, как если бы они послышались в журчании ручья где-нибудь на полянке.