Василий Викторов - Банк
— Может быть, может быть, — задумался отец Жанны.
— В общих чертах, Владислав, — сказал хозяин, — мне ваша теория понятна. Но а как она действует на вас, на вашу жизнь?
— О нет, это не теория, — ответил тот, — я противник всяких схем, но сторонник того, что именуется просто жизнью. Если то, что я здесь сказал, теория, то вся она сводится к простой народной мудрости: «Все, что ни делается, — к лучшему». Есть и еще замечательные слова: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Мне-то самому особенными успехами похвастаться нельзя, но помнится, как тут один друг жаловался: «Хотел, — говорит, — многого, но всегда откладывал на потом, находя занятия более важные. Чуть-чуть играл на фортепьяно, мечтал заняться музыкой, быть актером, да и ставить фильмы тоже, хотел похудеть, думал заняться спортом, и вот — мне уж тридцать пять, у меня отвисший толстый живот, после десяти минут ходьбы появляется одышка, на фортепьяно играть я уже и вовсе разучился, а актерствую только на вечеринках, когда произношу тосты. У меня злюка-жена и непонятные перспективы в работе». Значит, так мечтал, так хотел, так думал. Но вы бы видели его дочку — шесть лет, такая лапочка! Наслаждайся жизнью, бери ее такой, как есть, помни, что рядом не только многие, коим лучше, чем тебе, но и многие, кому хуже. Я сам получил ту профессию, которая нужна всегда, при любой власти и строе, и которая всегда принесет мне кусок хлеба, а иногда и с маслом. Все идет своим чередом, через полгода, может раньше, я получу отдел, еще через два-три — отделение или филиал, и так далее, потом поменяю однокомнатную квартиру на двух- и приобрету хороший автомобиль, на котором буду отвозить жену на работу и встречать ее вечером, буду растить детей, — маленькое мещанское счастье, ну и что ж? Если я буду счастлив, я и не хочу желать большего, не то что затрачивать силы на его достижение. С одной стороны, тридцать три — возраст Христа, Лермонтов и до тридцати не дожил, а Пушкин к этим годам уж был Пушкиным — не кем иным. Но с другой, я не музицирую, стихи сочинял в юности, судя по любимым рифмам — «делать — не делать» и «думал — передумал» — немного напоминают высмеянную Евтушенко «студентка — веревка», — не то что Пушкиным, но и Демьяном Бедным стать мне не было суждено. Спортсменом был посредственным, ни власть, ни слава меня не прельщали. Посему живу той жизнью, какой живется, и не ропщу. Да, в юности хотелось, по Достоевскому, «что-нибудь зажечь, разбить, расстроить, пронестись вихрем над всей Россией, а потом скрыться в Северо-Американские Штаты», но со временем это прошло, да и помнится мне, что один нобелевский лауреат, вам, Константин Сергеевич, он, кажется, нравится, Анатоль Франс, впервые достиг известности романом «Таис» в возрасте пятидесяти пяти лет, а другой, не знаю, как вы к нему относитесь, Герман Гессе, свои более-менее известные произведения стал публиковать после сорока, так что жду-с — вдруг к творчеству и потянет, хотя главное, что после себя мы должны на этом свете оставить, — не литературные, архитектурные или какие иные памятники, не научные или спортивные достижения и совсем уж не абзац в Книге рекордов Гиннеса, а своих детей, причем обязаны достойным образом их воспитать и подготовить к самостоятельной жизни. В общем, я «судьбу свою не обгоняю, а с ней в спокойствии живу» — как сказал поэт.
— Ну, Владислав, спасибо за апофеоз мещанским радостям, все мы им приверженны — я свое житье-бытье с Зинаидой на призрачные возможности обладать какими-то неведомыми богатствами мира ни за что не променяю, а борения духа на то и борения духа, что происходят не снаружи, а внутри каждого из нас, — я, например, как пишу статью против какого-то оппонента, ох, и замечательно же тогда себя чувствую! Но мне с вами все ясно, в хорошем смысле этого слова, а вам, Игорь Николаевич?
Отставной генерал оторвался от леща, сказал:
— Мне с ним давно все ясно. Любитель порядка и стабильности, сухой реалист с временными полетами мысли, стимулируемыми алкоголем. — И, сам себе подивившись: — Слышь, сосед, хорошо сказал! А ну-ка запиши!
— Ты — не Цезарь, я — не твой писарь, а молодого человека судить не будем, слишком для того мы мало его знаем. «Не суди, да не судим будешь». И давайте переменим тему! Смотрите, какое у нас прекрасное пиво, Николаевич еще не уделал всего леща, да и резервы еще имеются!
— Да, — жуя, произнес бывший военный, — резервов у нас — масса. Армейское содружество — едва ли не самое крепкое, я в любой российский город приеду, в артиллерийскую часть зайду и скажу: «Я такой-то, такой-то», и всем, чем могут, мне помогут, а один мой давний подчиненный до сих пор на Сахалине служит и все мне рыбу шлет. Какие тут осетра, какая кета! Так там свою островную рыбу засушат, выделают, что ее даже к разливному отечественному пиву, что в ларьках с надписью «Квас» продается, приложишь — и можно пить! Сергеич, правда, лещей предпочитает, но в случае чего — у меня той рыбы на балконе тьма хранится — можно каждый день ее с пивом употреблять, и все равно за год не съешь!
— Ну, это ты, соседушка, — произнес хозяин, — хватил — за год. Если пить целенаправленно, размеренно, то управимся.
— Да, такие-то орлы, как мы, — управимся!
Разговор принимал уже более простой характер, алкоголь делал свое черное дело, мысли становились быстрее, беседа — оживленнее. Заметив, что Влад поглядывает на часы, Константин Сергеевич спросил:
— Сколько у вас времени осталось?
— Да есть еще, — ответил тот.
— Тогда, думаю, о Гессе успеем поговорить. Я так понял, что со многими авторами вы знакомы, ну а вот к нему какое у вас отношение?
— Неадекватное.
— Это естественно, он и сам весь неадекватный — Абраксас, Бог и дьявол в одном человеке, — но подробнее?
— Не хочу подробнее, уж извините, Константин Сергеевич. Почитаешь его — и жить не хочется. Все этот суицид, из произведения в произведение, то муки полового созревания, то страстная жажда убийства, кажется, вот-вот, и крыша поедет.
— Ну, Владислав, все это самокопание и сделало его известным писателем. Люди, которые боялись признаться себе в каких-то злобных желаниях, видели их реализацию у Гессе, и это их забавляло и успокаивало.
— Ну уж, тут нет. У меня, например, никогда не было желания пырнуть ножом любимую женщину или с головой нырнуть в омут.
— У вас не было, у многих появлялось — пусть и только в мыслях. Но насчет «почитаешь — жить не хочется» — ой, как вы, уж извините, неправы! Да, чтоб не быть голословным, — и тут хозяин вскочил, подбежал к огромному, во всю стену, книжному шкафу, недолго поискал — «а, вот!», — достал из него книгу, полистал, раскрыл на нужном месте, сказал: — Это он — о живописи, — и начал читать: — «Пишут только за неимением лучшего, дорогой. Если бы у тебя всегда была на коленях девушка, которая тебе как раз сейчас нравится, а в тарелке суп, которого тебе сегодня хочется, ты не изводил бы себя этой безумной чепухой. У природы десять тысяч красок, а нам втемяшилось свести всю гамму к двадцати. Вот что такое живопись. Доволен никогда не бываешь, а приходится еще подкармливать критиков. А хорошая марсельская уха, дорогой мой, да к ней стаканчик прохладного бургундского, и потом миланский шницель, а на десерт груши да еще чашечка кофе по-турецки — это реальность, сударь мой, это ценности!» И скажите — что, как не любовь к жизни, двигала автором этих строк?! Так что вы немножко к нему несправедливы. Что вам наиболее у него симпатично?
— Может быть, «Нарцисс и Гольдмунт».
— Ну, тоже недурно. А «Игра в бисер» — главное произведение?
— Не читал и не хочу.
— О-о, здорово! — Удивленный Константин Сергеевич хотел продолжить свою мысль, но тут встрепенулся отец Жанны, сказавший:
— Ребят, давайте обсуждать тему, мне знакомую. Вашего Гессе, как и многие другие из имеющихся у моего соседа книг, я пытался осилить, но не впечатлил он меня нисколько.
— Игоря Николаевича впечатляет поэзия, причем самая разнообразная, — подмигнул Владу хозяин. — Кстати, а вас?
— Меня впечатляет Пушкин, в детстве впечатляли Лермонтов, Блок, немножко — Юрий Кузнецов, в юности было не обойтись без Гете, в меньшей степени — Шекспира, сейчас — не знаю. Да и вообще читаю ныне чрезвычайно мало. Ну, вот с французскими поэтами познакомился недавно — понравились и Андре Шенье, и Матюрен Ренье, Гюго не люблю.
— Ой, не густо, — произнес Константин Сергеевич.
— Так, а Есенин, а Маяковский? — закурив новую сигарету, всмотрелся во Влада генерал.
— А что вы хотите, Игорь Николаевич, услышать? — только и спросил гость, не зная, подвох ли это, искренний ли интерес, или уж, ввиду количества выпитого спиртного, поддержка начатой беседы.
— Он хочет услышать, — сказал хозяин, — что Есенин — часть народа, а Маяковский — глыба.
— Просто глыба? — переспросил Влад.