Виктор Черняк - Жульё
Прометей с его бедами волновал Светку постольку, поскольку скорее служил напоминанием, что есть другие края, где снег редкость, где плещется море, где на рынках в кружении меж рядов покупаешь то бастурму, цветом напоминающую свеклу, отороченную оранжевым кантом присыпки из красного перца, то нежнейшего соления сулугуни, то травы анисовых привкусов, то чурчхелу, то виноград с ягодинами, будто из кусков шлифованного янтаря. Хотелось к морю, к мерному гулу прибоя, к гомону чужих голосов, тянуло к припляжным буфетам, собирающим толпу не щедростью выбора, а возможностью рассмотреть друг друга, мужикам оценить пляжных дам, дамам выставить проходные - или не проходные - баллы мужчинам.
Светка завершила разрисовку лица, переоделась, чертыхнулась, налетев на телевизор в ящике, пытаясь открыть дверь в коридор.
Снова мигнул воспаленным глазом телефон; Приманка замерла в нерешительности... плюнуть, но глаз мигал и мигал, не позволяя пренебречь призывом. Светка ухватила трубку и будто споткнулась о голос Фердуевой.
- Здрасьте, Нина Пантелеевна, - Приманка величала по имени отчеству всего троих в своей жизни; бывшего отчима, одного учителя (в школе к остальным избегая обращаться) и Фердуеву. Приманка присела на край стула перед зеркалом и даже сквозь слой грима проступила бледность.
Почуваев серьезно готовился к прибытию гостей в субботу. Выдраил баню до пахучей желтизны, вымел коврики в хоромах для чаепития, обтер от пыли люстры и светильники, проверил электропроводку. Расставил напитки в холодильнике так, чтоб арсенал бутылок окидывался единым взором. Выбросил три подзадных фанерных кругляка, обшарпанных и не соответствующих рангу гостей и уровню приема. Потом занялся вениками, отдельно проверил крепость связки, обобрал березовую густоту от пересохших листиков, чтоб меньше грязнить на полках в парной. Проверил наличность эвкалиптовой настойки, а также двух бутылок пива особенного сорта, дающего хлебный дух, дурманный и кружащий голову.
Отставник Эм Эм Почуваев двигался медленно, лишнего не делал, считая всю жизнь, что спешка - торная дорога в могилу до срока. Бассейн три на четыре метра, облицованный раздобытой Васькой Помрежем плиткой, завораживал чистотой и продуманностью компоновки, под потолком по периметру бежали уложенные в деревянные пазы лампы дневного света, по углам бассейна зеленели пальмы в кадках и заморский цветок-богатырь гордость Почуваева, круглый год усыпанный пурпурными цветами, соседствовал с удобной деревянной скамьей для отдыха. В парной Почуваев проверил сохранность четырех самшитовых вееров времен набегов советских спецов в Китай, подцепленных на аккуратных латунных гвоздиках, постучал ногтем по термометру, выверенному до долей градуса, ногтем выколупнул пыль из паза вокруг шкалы.
Покинув банный домик, Почуваев нырнул в погреб, занялся солениями и маринадами; закусочная библиотека отставника размещалась на стеллажах, убегающих к потолку, вместо книг (корешок к корешку) выстроились разновысокие банки, за стеклянными стенками коих покоились чудеса, напоминающие кунсткамеру, где в формалине, в колбах и склянках удивительных форм, сохранены невероятные, когда-то живые твари или их органы. Почуваев любил свою библиотеку, оглядывал вдумчиво, восхищаясь живостью сохраненных цветов и оттенков, иногда ставил банку на ладонь и любовался на просвет, разглядывая каждую веточку укропа, каждый листик лавровый, каждую перчинку черную, точь-в-точь булавочная головка - без иглы разумеется.
Из ящика из-под привозного масла Почуваев извлек мощный фонарь и начал изучать банки, будто врач рентгеновские снимки больных, прозрачность жидких сред притягивала, волшебство и только. Мир внутри банки казался Почуваеву таким же полным жизни и таинства, как в аквариуме. Каждый огуречный срез имел свой лик, отличный от других, каждый маринованный кабачок цветом, толщиной кольца, узором семечек выказывал отличие от других, претендовал на не общее выражение лица, каждый патиссон напоминал толстомясого повара в лихо заломленном колпаке, и даже крены, в коих упокоились каждый из овощей, виделись разными; кто застыл, подбоченясь, кто вольготно, кто распластался на дне банки, надеясь последним попасть в рот закусывающему, кто парил в верхних слоях банки, полагая не без оснований, что именно верхнего оценят по достоинству, а средние и нижние проскочат без восторга жующей публики.
На свободный стеллаж Эм Эм принялся выставлять дары к субботе, подбирал не торопясь, восхищаясь букетами рассольных трав в банках, тонкостью стебельков, неправдоподобием узоров ветвящихся трав.
Помидоры в банке лежали, напротив, одинаковые и напоминали покрасневшие от стыда пинг-понговые шарики один в один по размеру, зато разнообразие оттенков красного, оранжевого в помидорах могло поспорить с разноликостью кабачков. Однажды Почуваев насчитал более десятка оттенков красного и столько же оранжево-желтого и пожалел, что не малюет кистью, как сосед по даче. Дал бы Бог Почуваеву верный глаз и твердую руку, живописную хватку, отставник не писал бы реки в туманных берегах или предрассветные рощи, или зимние дали в дымах и розовато-голубоватых отсветах лютых морозов, Почуваев творил бы на холсте или бумаге единственно банки, не сомневаясь, что каждая заслуживает иметь собственный портрет, хотя бы потому, что пейзажи вечны, а банки, вернее их содержимое, тленно и живет на свете малый срок.
Эм Эм налюбовался помидорами и перешел к банкам с грибами: в одной покоились только ножки белых, в другой только шляпки, в третьей затаились опята. Почуваев знал, что лучшая банка для глаз - со шляпками белых, а для языка - с опятами, хотя и зрелищно опята могли соперничать с титулованными собратьями, и круги репчатого лука в банке опят смотрелись чудесным обрамлением десятка и более крошечных грибных головок. Красиво. Почуваев вздохнул, жалеть не жалел, для того и трудился, чтобы угощать, но к содержимому банок испытывал чувство, схожее с отцовским, вроде как отдаешь дочь единокровную в руки проезжего молодца. Оценит ли, поймет сколько трудов в дитя вложено?
Слева, впритык к дорожке, ведущей от дачи к бане, штабелями залегли дровишки, корм для камина. К дровам Почуваев тож вожделел, оглаживал аккуратные кладки поленьев, любуясь неповторимыми узорами спилов, прикидывая возраст чурбаков, породу и без труда представляя дерево летней порой, когда в шумливых листьях безмятежно порхали птахи. С природой Почуваев ладил, общался накоротке, любил уединение хоть летних дней, хоть зимних вечеров, когда никто не крикнет, не нарушит восторг души, не озадачит нелепым суждением, не выведет из равновесия окриком. Так случилось, природу боготворил, людей - будто они и не природа вовсе - не жаловал. Губители люди, все как один, так подсказывал Почуваеву прожитый опыт. Губители. Каждый свое кромсает, кто себя губит, кто ближнего, кто и себя и ближнего, и все-все вокруг, будто из огнемета поливают.
Субботний прием обременял отставника лишними хлопотами, поселяя непокой в круглой крепкой голове на короткой шее, не восторгали Почуваева ожидаемые гости, да и вообще хоть какие бы не вознамерились нагрянуть - не нравились; однако разве всласть всю жизнь проживешь? Почуваев давно зарубил на носу: любое неприятное, суетное, нервнодеятельное отливается в конце деньгой, а денежки он привечал. Весь окоем его банок, дачных угодий, бани, липового цвета, собранного для сушки на чердаке, яблонь, аккуратно подвязанных и укутанных в ожидании лютых зимних холодов, весь Почуваев зависел единственно от денег. Да и у других тож, понимал отставник, да и что другие? Раз Бога нет, о других размышлять дурость сплошная и ничего более.
Присел на ладно срубленную скамью, глянул на припорошенный снегом участок земли в проплешинах прошлогодней травы и увидел тюльпаны наяву, прямо среди снегов, ясно, невидаль, а Почуваев зрит натурально, хоть трогай, а еще говорят, у солдафонов воображение хромает, ого-го-го, еще как взмывает, и у каждого, только всяк свое воображает. Вернулся в погреб, распечатал крохотную, почитай, майонезную банку, вытянул патиссон, разрезал на дольки одна в одну и употребил с виноватым видом, будто извиняясь перед маринованным овощем за вторжение и поруху.
Мишка Шурф после звонка и Приманке поторчал минут десять за будто выметенным метлой мясным прилавком и отбыл в нижние пространства, где девки из молочного отдела гуляли то ли новоселье, то ли удачный аборт, то ли черт его знает что - Мишке без разницы, но девок обижать не хотелось, и, спускаясь, Мишка уже обмозговал горсть анекдотцев, как раз по зубам приглашающим. Мишка в продмаге Пачкуна числился аристократом, и даже дон Агильяр с Мишкой считался, держал себя в руках, зная, что связи мясника обширны и ветвятся в самых различных областях.
Мишка запросто плюхнулся на тарный ящик, прикрытый листом картона, потрепал розоволиких молочниц, всплеснул руками, глянув на снедь, и сразу зарядил общество пахучей историей. Девки хохотали до слез, подливали Мишке, и Шурф прикладывался к выпивке, едва глотая, скорее мочил усы, лишь бы не обидеть высокое собрание. Девки с возмущением пересказывали, как обнаглевшие покупатели пялятся на весы, как не устраивает их толщина оберточной бумаги, как за пятак готовы перегрызть глотку. Мишка кивал, разделяя возмущение, впрочем блюл и свою устоявшуюся репутацию справедливца и пытался прояснить позицию покупателей, коих обстоятельства загнали в самый угол, исхода откуда не предвидится: и, конечно, если б всю страну поставить за прилавки, тогда б люди жили всласть - мы-то, подмигнул Шурф, знаем, но трудность державы как раз в том и состоит, что людей больше, чем мест в торговле, и выходило, что девки в белых халатах, и Мишка, и Наташка Дрын, и сам дон Агильяр - люди особые, меченные судьбой.