Василий Казаринов - Тень жары
Он сидел напротив, ласковость его прищура сообщала вашей беседе романтический аромат, хотя в глубине души я сомневался, что коротаю время с нормальным человеком.
В его внешности было что-то от хрупких чистеньких старушек с Маршалковской прежних времен; они день напролет сидят в тесных кукольных кондитерских, они носят старомодные шляпки, у них аккуратные птичьи ротики, они мелко, на птичий манер, прихлебывают кофе и поклевывают пирожное "наполеон". На третьем курсе у нас была практика в Польше, о тех днях осталось теплое воспоминание. Наверное, потому, что варшавяне – это особая нация; изысканность, рафинированная интеллигентность, тонкий вкус, умные лица– вообще тогдашняя Варшава была Городом Солнца, населенным гуманитариями. Мне казалось, что можно подойти к любому человеку на улице с просьбой продекламировать кусочек из "В ожидании Годо", или еще что-нибудь в этом духе –и прохожий бы прочел... Теперь в Городе Солнца, говорят, другие лица, сплошная торгашня да девчата, таскающие в сумочках свое легкое поведение – все, как у нас.
Марек был откуда-то оттуда, с той Маршалковской, опущенной в мягкий солнечный свет, кондитерские запахи – у него тонко очерченное лицо, глубокие внимательные глаза, мягкая интонация.
К счастью, он прекрасно изъяснялся по-русски. Он обволакивал русскую речь изящным акцентом, в этом была трогательная прелесть.
"Капитан Горбунов"? Да-да, это грустная история, это очень печальная история, но отчего пан ею интересуется? Это было давно...
Пан работает в газете, в Москве, он репортер, интересоваться всем на свете – это не просто его работа, это образ жизни.
В его прищуренных глазах метнулся промельк сожаления: ах, пан, обманывать грех, впрочем, как пану будет угодно.
Мы выпили огромный чайник приторного компота; мы пили мелкими глотками и заедали этот напиток рабочих окраин черным хлебом; но мы – каждый про себя – представляли себя сидящими у пыльной, позолоченной уходящим на покой солнцем витрины в кондитерской, за маленьким, на две персоны, столиком; так мы сидели и вели долгий тихий разговор про какую-то совершенно немыслимую здесь, в Городе Солнца, жизнь. Мы дышали запахами кофе и заварного крема и мы очень, очень сомневались, что где-нибудь и когда-нибудь может воплотиться в реальность этот грубый сюжет; сюжет о том, что какая-то столичная фирма проворачивала проект с фрахтом "Капитана Горбунова"; набирали экипаж, обещали приличные заработки в валюте, заходы в загранпорты и много чего еще; "Горбунов" – хотя и судно со стажем, но вполне еще сносное, да, это траловый флот, согласно договору он должен был вести лов где-то в теплых морях, откуда можно запросто доплюнуть до экватора; но, как выяснилось, никакого соглашения с африканцами на предмет лова в их территориальных водах не было, да и вообще весь этот проект оказался липой, судно вскоре было арестовано, поставлено на прикол; команда оставалась на борту – без денег, без воды, без продуктов – и медленно тонула в собственном дерьме; не было даже средств нанять мусорное судно, чтобы вывезти помойки.
– Сколько они там коптились?
Месяца полтора или два, пан отдает себе отчет, что это значит – в тропиках? Вытащить "Горбунова" все-таки удалось – чуть ли не через самые высокие кабинеты в консульском отделе МИДа.
– Тяжелые случаи, а, пан Марек? Было что-то такое?
Естественно, в таких кошмарных условиях иначе и быть не могло. Маша-буфетчица. Ее все тут знали, хорошая девушка, плавала – буфетчицей, брать ее в этот рейс было не с руки, но она упросила какое-то начальство; потом,– Толя, матрос; Женя, второй штурман. Их списали на берег по здоровью, остальные кое-как оклемались.
Остальные кое-как оклемались, а эти трое – нет.
– Среди этих, кто оклемался, был кто-то неместный?
Марк кивнул: да.
– Из России?
– Да, москвич.
– Москвич, или из Подмосковья?
Марек пожал плечами: какая разница?
Конечно, никакой разницы, но котельная, где коптили Бориса Минеевича, воинская часть, укомплектованная чернорожими солдатиками, и дачка, где Игорь коротал время в обществе крыс, – все это в одном и том же подмосковном районе.
Где этого парня теперь искать, Марек не знал.
Покидал я морскую комнату с ощущением, что через каждые полчаса придется искать общественный туалет: литра два компота во мне плескались.
У входа в арку торчала дворничиха – приземистая, основательная, похожая на афишную тумбу прежних театральных времен; она опиралась на дворницкую лопату с широкой алюминиевой ладошкой и наблюдала, как забранная металлической решеткой канализационная дыра глотает грязный уличный ручеек. Я спросил, как пройти на подсказанную Мареком улицу. Оказалось, это недалеко.
Я поймал себя на мысли, что не успел спросить, какие ветры выдули его с Маршалковской и закинули в этот город, пахнущий железом и морем. Я просто посмотрел наверх, туда, где на улицу пялился иллюминатор. Дай ему Бог здоровья, Мареку, пусть сидит в кубрике на лавке, привинченной к полу на случай качки, и глядит, как в иллюминаторе покачиваются горизонты - это его святое право.
Я помахал иллюминатору:
– Довидзенья!
Дворничиха не отреагировала – ее больше занимала прожорливость канализационного люка, сосущего воду с мостовой.
6Никого из тех троих я не застал.
В Машиной квартире я нашел одну церковного вида старушку, она качала головой и бормотала себе под нос; из этого долгого, вытянутого в бесконечную шерстяную нить бормотания можно было напрясть совсем короткую информацию: Маша уехала совсем... Куда? Куда-то в Магадан и дальше, срам-то какой, от срама и убежала, там ее никто не знает, в Магадане. Женя находился в ЛТП на излечении: за время после списания он успел догнать белую горячку и прочно уцепился за ее тяжелое крыло; Толя в санатории: последнее время он пролеживал больничную койку десять месяцев в году, к весне полегчало, уехал в санаторий, куда-то в Крым, что ли.
О Толе мне рассказывал его сосед по лестничной площадке; мы курили в подъезде, сосед в двух словах сказал о себе: плавал, потом еще плавал, и снова плавал, а теперь баста! На пенсии... Плавал ли он в тех широтах? Конечно, это сомнительное удовольствие, и вспомнить неохота. Как могли выглядеть те полтора месяца, что команда "Горбунова" проторчала в порту без жратвы, воды, денег, без лекарств? Он догадывается, но точно передать это ощущение не может – если охота нечто такое прочувствовать на собственной шкуре, представь, что гостишь в преисподней.
Мой поезд уходил в полночь, надо было убить пару часов, я заглянул к Мареку.
Он не удивился моему появлению, поставил чайник на плитку.
– Пан не понимает, почему я здесь оказался?
Я пожал плечами: это, наверное, интересно, но лезть в чужую жизнь я не хочу,
– Да уж, эта жизнь... – грустно улыбнулся Марек.
Это был грустный рассказ про человека с изуродованной ногой: человек родился в Гдыне, у серого прохладного моря, перед войной жил в Вильнюсе ("В Вильно", – сказал Марек), потом в Сибири, и, наконец, прочно осел здесь. Он родился в семье моряка и с детства мечтал плавать, но на суда его, естественно, не брали из-за сильной хромоты, и тогда он стал читать, много – и все про море.
– Иногда мне кажется, что та детская мечта... – тихо произнес Марек, – что она исполнилась, – он пристально следил за моей реакцией. – Вы полагаете, это не вполне нормально?
– Напротив, – сказал я. – Вы совершенно правы. Я вас понимаю.
– Пан узнал все, что нужно для газеты?
В принципе, да.
Мне не хватает пока крохотной смысловой точки. Той самой с которой стартует коллизия и у которой финиширует. Того сгустка чисто настроенческой плазмы, которая потом растечется по тексту и согреет металлический каркас сюжета. Это вовсе не обязательно должна быть какая-то законченная мысль. Возможно, такой смысловой точкой окажется – звук. Или запах. Или движение теней. Никто не знает толком, что это такое.
Марек разогревал чай на электрической плитке, долго, со знанием дела, заваривал, соблюдая ритуальные тонкости; я тем временем бродил вдоль книжных полок, разглядывал пейзажи.
Один выбивался из маринистического ряда; на картине была суша, какое-то поле – неряшливо, на первый взгляд, вытканное случайными мазками.
Где-то я это поле уже видел. Спиной я почувствовал: Марек в полунаклоне у плиты, он оторвался от чайных церемоний, смотрит мне в затылок и прищуривается.
– Это он.
Я резко обернулся; все так – и полунаклон и прищур, и тонкая струйка черного кипятка у чайного носика.
– Кто – он?
– Он. Москвич.
Мы пили чай мелкими глотками, и я про себя дорисовывал портрет персонажа. Он из той реликтовой породы людей, говорил Марек, какие есть странствующие романтики; каким-то ветром его занесло сюда, к нам... Нет, он не профессиональный матрос. Кажется, он учился в Москве, в училище, ну, в том, где учат рисовать, ведь у вас в Москве есть такое училище? Нет, он его не закончил, ушел с третьего курса, то ли сам ушел, то ли его выгнали – что-то он рассказывал Мареку, но Марек не помнит. Путешествовал... Когда он возник здесь, в городе, у него был с собой маленький рюкзак и плоский деревянный ящик на ремне через плечо. Мольберт? Да, кажется, мольберт. Но никто не видел, чтобы он писал на улице, как все художники. Зато его часто видели в городском музее. Он ходил по залам и вглядывался в холсты. Бывал ли он у Марека? Да, бывал, этот холст – где поле – его. Подарок.