Сергей Хелемендик - Группа захвата
– Не оборачивайтесь! – приказал учитель.
– Винтовку надо было брать! – зло огрызнулся старик.
Канареечные машины провожали нас до самого дома. И несмотря на строгий запрет учителя, дедушка Гриша то и дело опасливо озирался. За полсотни шагов до дома он не выдержал и побежал, на ходу громко и злобно ругаясь, что неприятно поразило меня. Чеховский образ дедушки Гриши не мог совместиться в моем представлении с яростным матом. Мы с учителем дошли до ворот дома и задержались у изуродованной калитки. Машины остановились шагах в семидесяти от нас и заглушили моторы. Люди в форме сидели внутри.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… – пробормотал учитель.
– Ничего, у нас есть винтовка!
– Что? Винтовка? – вскрикнул учитель и опрометью бросился в дом.
Мы вбежали в горницу, когда дедушка Гриша уже встал на стул, раскрыл форточку и старательно выцеливал кого-то там за окном.
– Не смейте! – закричал учитель. Дедушка Гриша вздрогнул и опустил ствол.
* * *
– Это – лучшая в мире винтовка! – провозгласил дедушка Гриша и потряс ею над головой. – Винтовка Мосина образца 1897 года! Немцы хвалили ее еще в первую мировую!
– Я не понимаю, чем вы гордитесь, – сказал учитель. – У нас всегда было хорошее оружие, потому что мы всегда воевали. Но пора перестать. Многие народы уже перестали – и нам пора.
– Государство не может без оружия! – заявил дедушка Гриша. – Вам волю дай – нас совсем без защиты оставите! Пацифисты называется!.. И автомат наш, «Калашников», сейчас самый лучший в мире!
– Лучший! – подтвердил я. – Его очень хвалят. У йеменских бедуинов, которые строят социализм, наш автомат стоит столько же, сколько молодая жена.
После окончания нашей мирной демонстрации с колокольным звоном и публичным избиением волчановской машины прошло два часа. За это время наше положение совершенно не изменилось: канареечные корыта с решетками оставались на своем месте, люди в форме по-прежнему сидели внутри.
Вернувшись в дом, мы прежде всего забаррикадировали входную дверь старинным гардеробом, привалили к нему диван и тумбочку. Затем дедушка Гриша занял самое важное с военной точки зрения место – он залег на печке, с которой простреливались одинаково хорошо как дверь, так и окна, и мы стали ждать штурма.
Но штурма не было. Прошел примерно час, и старик покинул стратегическую высоту. Ему надоело лежать на жестком и пялиться в окно. Он решил сидеть на табуретке у стола, потому что с этого места, пусть не такого высокого, как печка, все равно получается неплохой сектор обстрела. Вообще дедушка Гриша вел себя как настоящая военная косточка, что меня забавляло и бодрило одновременно. Учитель приготовил чай, и вдруг мы начали болтать что-то странное.
Сначала мы толковали о том, как замечательно, что Волчановы ничего не знают о вашей боевой мощи. В случае штурма наш ответный огонь будет для них полной неожиданностью. Дедушка Гриша доказывал, что винтовка Мосина прострелит всю нашу баррикаду насквозь, в то время как их пистолеты, которые он по праву знатока оружия уничижительно именовал «пердунками», не в состоянии насквозь пробить толщу баррикады. Значит, делал вывод дедушка Гриша, мы будем поражать их из винтовки, а они не смогут причинить нам ни малейшего вреда.
Разговоры эти были особенно приятны старику, он воодушевился и то и дело оттягивал затвор, проверял, на месте ли первый патрон. Правда, он признал, что его скороспелое решение стрелять в Волчанова из винтовки через открытую форточку – это чистейшее безумие. Можно было промахнуться и вообще это было бы началом боевых действий, последствия которых предсказать не очень трудно. Нас бы перестреляли. Впрочем, возможность промаха старик азартно отрицал. По его словам, до машины было не больше ста метров, а на таком расстоянии он попадал в пятак.
– Я же говорил вам, что на стрельбах приз брал, трусы сатиновые сам Буденный мне вручал! А этих подонков, если хотите знать, я могу перебить, не отходя от окна…
Воинственный дух дедушки Гриши передался и мне. По моей просьбе он очень подробно объяснил устройство лучшей в мире винтовки, обогатив мой словарный запас такими сочными словами, как цевье и гребень. Учителю наши военные занятия явно не нравились, он хмурился, кусал губы и наконец открыто предложил:
– Ради бога, давайте переменим тему! Поговорим о чем-нибудь серьезном. Мы уже готовы к обороне, тем более Василий Петрович обещал подойти…
– Подойдет он, как же! – с тонким сарказмом улыбнулся дедушка Гриша. – Я давно вам хотел сказать. Не чувствуете вы народ, потому что человек вы не от мира сего. Не то, чтобы я хотел вас обидеть, но вам бы в монастыре жить. Потому что народа вы не знаете и знать не будете. Вы его видите таким, каким желаете видеть! – закончил он с вызовом. Учитель молчал. – Народ трус! – запальчиво продолжил дедушка Гриша. – Вот это и есть главное. Бульдог ваш сейчас дома сидит, заперся, вот как мы с вами, только у него еще собаки, кавказские овчарки – дьяволы, а не псы, любого с потрохами сожрут! Вот он их спустил, ружьишко зарядил и сидит дрожит…
– Ну, пусть даже и так. Это неважно… – неохотно ответил учитель.
– Да как же неважно! Если Бульдог трус, то кто же остальные? Машины только-только показались – они как шкурнут во двор! Как корова языком слизала! Народ… Знаете, как после войны говорили? Народ тогда с войны возвращался, столько мук перетерпел, а его снова терзать начали: голод, карточки, черные вороны снуют. Сколько пленных наших было, каждый, считай, себя шпионом признавал. А не признавал, били смертным боем. Тогда так говорили… – старик замялся и как будто смутился, но все же сказал: – «Народ-народ! Ему… в рот, а он обижается, мол, два полагается!». Вот так.
Учитель покраснел. Затем с видимым усилием проговорил:
– Вы, дедушка, как-то быстро переменили свое мнение. Вчера вам слова нельзя было против народа сказать, а теперь вот вы как про него… Такое говорите, что даже слушать неудобно!
– А я, собственно, всегда так думал! – раздраженно ответил старик. – Только говорить боялся. Даже самому себе! Да вот, представьте, боялся такие вещи сказать даже себе! А сейчас не боюсь! Теперь все равно…
– По этому поводу я могу напомнить вам анекдот, который уже не один десяток лет входит в серию лучших политических анекдотов мира, – вмешался я. – По нашему радио объявляют: мол, завтра утром вас всех будут вешать. Народ начинает волноваться, все спрашивают друг у друга, с собой ли приносить веревки или там давать будут…
– А весь вопрос наш русский, если только есть этот русский вопрос, в том, что мы сами такие анекдоты про себя выдумываем и сами с удовольствием их рассказываем! – сказал учитель. Его голос стал звонким. – Именно с удовольствием! Вот, мол, какие мы, вот как мы сами себя! Уж никто нас так не обложит, как мы сами! В нас заложен какой-то странный инстинкт самоотрицания, самоунижения, самоубийства, если хотите… – он замолчал, и я поразился сходству наших мыслей. Именно об этом я размышляю уже который год. – Веками русская церковь проповедовала жертву, жертву и еще раз жертву! И в этой проповеди она была неукротима и сильна. Да и мы то же самое твердим! Откройте наши учебники: нет большего счастья, чем отдать жизнь за Родину! Есть ли еще такая страна, где учат смерти семилетних детишек? Они еще радоваться жизни не умеют, а их учат умирать. Ведь это чудовищно! – вскричал учитель. – Нельзя учить детей смерти, они ведь поверить могут и в самом деле умрут! А если не умрут, будут ненавидеть жизнь и все живое!
Я молчал пораженный. Учитель сумел выразить в словах то, что кипело у меня в душе многие годы. После небольшой паузы он продолжил:
– Меня сейчас другое удивляет. Да нет, уже не удивляет… Я безумным сам себе кажусь сейчас… Вы говорите, я народа не знаю. Пусть так, пусть это правда. Я всю свою сознательную жизнь жил где-то в девятнадцатом веке. Пушкин, Гоголь, Толстой… Этот мир взял меня всего без остатка, когда я был еще совсем мальчиком. Повзрослев, я воспринимал жизнь не иначе, как сквозь «магический кристалл» литературы. Поехал учиться в Петербург. Я узнал в этом городе каждое здание, каждый закоулок, описанные Гоголем или Достоевским…. Недавно взял Толстого и поразился: я не могу его читать! Вы понимаете, не могу! – с гневом обратился он ко мне. – Вот вы не любите Толстого, а я любил и люблю… А читать не могу! Великолепный, чистый, благородный мир романов Толстого уходит от меня… Раньше я верил в то, что он изображал, мог себе представить, видел это словно наяву, а теперь не могу – не верю! Открываю «Войну и мир» и испытываю ужасное чувство: мне кажется, будто я пришел в благоуханный древний сад и увидел на его месте вонючее болото… Все герои Толстого прекрасны, я чувствовал их. любил как родных людей. Ростовы, Болконские, Щербацкие – букет людей благоуханной чистоты и благородства! Все добры, все друг друга любят. А как деликатны! Как чисты их помыслы! И даже тот, кому Лев Николаевич отводил роль злодея, Вронский, например, – он романтический герой, а не злодей! Добр, красив, умен, деликатен, смел… А эти охоты, балы, изысканные беседы на французском и английском, а изящный юмор… Куда это все ушло? Где все это? Я спрашиваю вас! – голос учителя звенел, как струна. – Где, где, я хочу понять, где! Толстой, великий старец, жил в своем прекрасном мире до десятого года! Когда дедушка Гриша родился, Толстой был еще жив. Так где же они все, куда исчезла Наташа Ростова, где Пьер, где Левин?.. Меня с ума сводит этот ужасный вопрос… Ведь они были! Или их не было? – он словно задохнулся на последней фразе. – Нет, вы все-таки скажите мне: они все в самом деле были? Граф Ростов в самом деле без единого упрека простил Николеньку, проигравшего тридцать тысяч, огромные, страшные деньги, представить которые мы сейчас даже не в состоянии? Было это или нет? Если только они были, – мы спасены, все переживем, вернемся к ним, снова станем добры и счастливы! Но, боже, боже мой, откуда тогда появился Волчанов? Почему тогда через каких-нибудь пятьдесят лет после Левина и Кити, так трогательно, изящно любивших друг друга, миллионы русских убивали друг друга чудовищными, жесточайшими способами?..