Владимир Михайлов - Искатель. 1962. Выпуск №3
Человек кончил говорить, он протянул вперед правую руку, возвещая этим жестом, что все им сказанное сбудется рано или поздно, скорее всего тогда, когда будет нужно, ни раньше, ни позже. Слушатели в один голос крикнули «ура!», одновременно улыбнувшись и не обратив внимания на то обстоятельство, что вместе с ними улыбался и человек на балконе, взявший на себя суровую ответственность за судьбу не только тех, кто слушал его сегодня, но и за судьбу каждого, кто спустя много лет позавидует видевшим и слышавшим этого человека.
Балкон опустел, толпа разошлась. Грин возвратился к памятнику «Стерегущему», где его ожидали Оленька и Федя. Они предложили ему пойти в цирк «Модерн» на митинг домашних хозяек Петроградской стороны.
— Это должно быть очень интересно, — сказала Оленька. — Вы поймите — митинг домашних хозяек! Женщин, благодаря которым чист и сыт мужчина, умыт и одет ребенок, — да вы не имеете права улыбаться! Не имеете права! Я-то знаю, что такое домашняя хозяйка! Фактическая глава семьи, ее свет, счастье… Ну чего смеетесь?
— Беллетристика, Оленька! Я только что слушал Ленина… — И чтоб не смущать Оленьку, обратился к Феде. — А как вы смотрите на митинг домашних хозяек?
— Я — что! — пробормотал Федя. — Как Оленька, так и я. По-моему, сейчас все интересно. Боюсь только, что на митинг может приехать Керенский. Он страшно любит трепать себя по митингам. Дешевит себя, да, кажется, и вправду недорого стоит. Пятачковый колокольчик.
— Вы, следовательно, за большевиков? — спросил Грин.
— Очевидно, буду за них, — ответил Федя. — Они ясны и прямы, за них логика, правда. Они борются за нее. А я, побывший на фронте и… — он указал на свои костыли, — я имею основание сочувствовать большевикам.
Оленьке пришло в голову спросить Грина, не за Керенского ли он.
— Спаси и помилуй! — в испуге воскликнул Александр Степанович. — Как можно быть с этой дамой! Нет, мои милые, я за то, чтобы все было иначе, понимаете? Кто это сделает, тот будет молодец, тому скажу спасибо. А вы знаете, как выглядит это спасибо у художника? Не знаете?
Он остается на родине, он продолжает писать, работать, поддерживать. Его спасибо — прежде всего поддержка. На днях одному журналу я так и ответил на просьбу изложить мое мнение по поводу всей сегодняшней политики.
Грин рассмеялся.
— Мне интересно знать, будут ли печатать мое мнение. Редактор говорит: «С удовольствием напечатали бы ваше оригинальное мнение, да куда-то утеряли вашу рукопись». Куда-то утеряли! Один язык чего стоит! Я говорю: «Так позвольте мне вторично изложить мои мысли, это займет двадцать минут». — «Гм…» Редактор заявляет, что уже поздно, весь материал в наборе. Поперхнулся собственным враньем и давай сморкаться. Я его пожалел, вышел. Ушел. У него в банке тысяч семьдесят пять, а то и больше. У него тоже свое мнение.
— У нас все же такое мнение, что нужно идти в цирк «Модерн», — сказала Оленька.
Цирк «Модерн»…
О цирк «Модерн»!
У Грина стеснилось сердце, когда он подошел к деревянному зданию цирка. Вот здесь стоял когда-то плакат, а на нем большими буквами: «ВЕРА СУХОДОЛЬСКАЯ». Грин не видел ее на манеже цирка, последняя встреча с нею случилась вот на этом месте, — здесь стояла она под хлопьями снега, — так недолго стояла она, каких-нибудь две-три минуты, но и этого было достаточно для того, чтобы Грин понял и сквозь жизнь и книги свои пронес одну самую главную мысль — и для себя и (так он думал) для всех занимающихся искусством: какое счастье, какая радость быть художником! Техника техникой, а все же ты свеча, и ты сгораешь…
— Вы идете с нами? — спросила Оленька.
Грин очнулся от воспоминаний и отрицательно качнул головой.
— Всего доброго, Оленька! Берегите Федю! Его могут толкнуть! Позовите меня в гости. Когда?
Оленька сверху, с деревянной площадки, крикнула:
— Всегда! Каждый день после семи, кроме вторников и пятниц! В эти дни я дежурная.
Оленька и Федя скрылись в проходах галерки. Кто-то произнес почти в самое ухо Грину:
— Надуешь, как и меня! Мастер ты на обещания, капитан в отставке!
В том же пальто, в той же кепке, и прищуривается все так же, и пожатие как тиски.
— Рад видеть, Николай Петрович, — сказал Грин, вовсе не испытывая радости. — Ждал меня? А я заработался, забегался, совсем не до того. И адрес твой забыл…
— Люблю людей искренних, — сказал Николай Петрович. — Проводи меня, друг. Сюда, за мечеть, в особняк Кшесинской. Помнишь, портрету царя и царицы грозил в Народном доме? Ну, как себя чувствуешь сегодня? Доволен? Вот и нет ни царя, ни царицы.
— Ожидал большего, — ответил Грин. — А ты, Николай Петрович?
— А я работаю во имя этого большего, — сказал случайный знакомый Грина. — Ленина видел, слушал его? — спросил он.
Грин широко и вкусно улыбнулся.
— Этот человек мне по душе, — сказал он. — Этот человек нашел…
— Давно нашел, — негромко произнес Николай Петрович. — Ты вот царю грозил, а я сказал тебе, — помнишь? — что не в нем одном дело. Так вот, дело не в нем. Ну, я сюда. Буду рад, если ты ко мне заглянешь. Обидно будет, ежели твой кулак так в воздухе и повиснет…
— Ишь, какой! — обидчиво отозвался Грин. — Говорить умеешь!
— Запомни мой адрес, друг, — сказал Николай Петрович. — Записывать не буду, а ты не забудь. Эх, капитан в отставке, капитан в отставке! Ведь соврал, что ты капитан в отставке!
— Соврал, Николай Петрович! Охотно признаюсь.
— И правильно сделал. Для чего незнакомому человеку все сразу говорить? Хорошо! Но кто же ты?
Грин подумал: говорить или не говорить? Он понимал, что сказать НУЖНО. Николай Петрович не просто любопытствующий человек Может быть, именно с этим человеком и нужно подружиться, и Федю с ним познакомить, и Оленьку… Вот он идет в тот дом, где сейчас, возможно, находился Ленин… Николай Петрович держит в руках своих большое дело.
— А если я писатель? — спросил Грин.
— Ну, ежели писатель, так уж обязательно придешь ко мне. Дело такое, что и тебя касается. Мне некогда. Будь здоров и помни: Пушкарская, восемь, квартира девять. Смотри, какой легкий адрес!
И вошел во двор особняка.
Группа солдат с винтовками стояла во дворе. Грин дошел до угла, обернулся, оглядел особняк сверху донизу. Вспомнил Ленина и вслух произнес:
— Пусть у него получится!
И по каким-то тайным ассоциациям представил Федю, Оленьку, себя среди них, Николая Петровича где-то в отдалении. Детство свое вспомнил, Вятку, Севастополь, моряков с кораблей, плавающих в Черном море, вспомнил тюрьму, жизнь в ссылке, первый свой рассказ и второй рассказ, стихи о ландышах и голубых глазах. Написал бы все это сейчас? Да. но лучше, крепче, — мастерство приобрел, руку набил, техникой овладел. Да только одной техники, конечно, мало.
Какие рассказы следует писать сегодня? Сейчас, кстати, не пишется. Что-то подступает, просит выхода, но все это не то, не то…
Опять мост разводят, между Троицким и Дворцовым стоит ледокол.
— Рад видеть вас, Александр Степанович!
— Господи!..
Только это и произнес. До чего же изменился! Исхудал, ссутулился…
— Счастлив видеть вас, Александр Александрович! Волшебный день! День встреч!
Чем короче свидание,
тем острее память о нем,
В. ГюгоДля того чтобы яснее разглядеть лицо старой России, Александр Блок взял на себя трудное и увлекательное дело — редактирование показаний царских министров. Блок делал это хорошо. Он ничего не умел делать плохо. Но каждый визит его в Таврический дворец или Петропавловскую крепость был для него подобен экскурсии школьника в больницу, где безнадежно корчится, умирая, нелюбимый всей школой учитель: он и несправедлив был, и развратен, и пьяным на урок приходил, и больно бил линейкой по голове. И вот он умирает, сгнивает, школьник глядит на него, а на душе радость и ясность.
Блок так и сказал Грину, вот этими словами. Александра Степановича заинтересовало другое: в допросе узников он видел сюжеты, добротный материал для повестей своих, где описание зла получило бы конкретность и остроту. Изменить только фамилии, действие перенести в Ланфиер или, скажем, в город Синего Камня.
Блок улыбнулся. Он сел на скамью неподалеку от мостика, ведущего в крепость, пригласил Грина посидеть с ним минут десять-пятнадцать.
— Для ваших рассказов сюжеты эти непригодны, — сказал он, оглядывая Грина внимательно и устало. — Тут, думается мне, одному лишь Щеголеву есть что смастерить. Этот материал не давит, на бумагу не просится. И я, как нанятый служащий, должен лишь как можно лучше и добросовестнее изобразить последние дни царского режима.
— Долго держался, — заметил Грин. — Триста лет, черт возьми! Какая махина была! Власть! Царская власть! Как звучит-то, а? Царская власть! Кандальный звон в этих словах, слышите, Александр Александрович?