Владимир Кашин - Тайна забытого дела
Козуб вежливо молчал, давая Ковалю возможность углубиться в себя.
«Но чего-то не хватает, чего же, чего же, чего?..» — думал подполковник.
— Иван Платонович, — заговорил он наконец, — вы хорошо помните год двадцать второй?
— Да.
— Я знаю то время только по литературе и кино.
— В жизни бывают нюансы, которые при отображении теряются. Никакое произведение не передаст полностью аромата времени хотя бы потому, что это всего-навсего произведение. Во всяком, если можно так выразиться, сотворенном творении есть заданность и искусственность. Ни запаха, ни вкуса не пересказать. Помню дух подъема и экзальтации, царивший в те годы. С одной стороны — холод, голод, развалины, сыпняк, смерть; с другой — просветленные лица, вера, благодаря которой черный сухарь кажется белым караваем, а раны, полученные в боях с классовым врагом, почетны, как ордена. Много было создано знаменитых песен: «Варшавянка», «Марсельеза», «Наш паровоз», «Смело, товарищи, в ногу!» — в этой песне есть слова, которые очень точно передают настроение тех лет: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это!» Фанатизм был такой, что даже смерть за идеалы воспринималась как награда. «И как один умрем в борьбе за это!» Для кого же тогда «новый мир строить», если все умрут? Алогично? Но именно в этой алогичности и заключалась вся логика!
— Ограбление банка Апостолова произошло перед Всеукраинским съездом Советов. Листовка распространялась в эти же дни?
— Да.
— А вы во время съезда где были?
— О! Тоже на съезде. Конечно, не делегатом, а в охране. Но имел доступ в зал.
Глаза Коваля говорили о том, что усталости он совсем уже не ощущает. И о чем-то еще. Но Козуб не мог понять, о чем именно.
— Поделитесь, Иван Платонович, своими впечатлениями.
— Гм. — Козуб протянул руку и сорвал виноградный лист. — Молодой, глупый был, Дмитрий Иванович, не понимал, что нахожусь на высоком гребне истории. — Юрисконсульт смял лист и выбросил его за окно. Помолчал. — Зима была неустойчивой — то мороз, то оттепель, то метель. Около театра, где должен был проходить съезд, несмотря на холод, с самого раннего утра толпились люди. Много пришло представителей рабочих собраний, бедняцких союзов. Одни пожимали делегатам руки, другие провожали их восторженными взглядами. Делегаты держались с достоинством, но просто. В зале не было пышных украшений. Обстановка была деловая. Открыл съезд председатель ВУЦИКа Григорий Иванович Петровский. Потом стоя пели делегаты «Интернационал» и «Завещание» Шевченко. Доклад о деятельности правительства УССР сделал Михаил Васильевич Фрунзе. Я стоял за сценой, почти что рядом с президиумом, и хорошо видел его энергичное лицо. Некоторые цифры меня поразили — до сих пор помню: в двадцать первом году голодало на Украине пять губерний, тридцать восемь уездов, а уже в двадцать втором году голод пошел на убыль. Запомнилось из доклада уполномоченного наркомфина, что экономика республики крепнет, в октябре этого года Украина получила от РСФСР помощь в размере двадцати четырех триллионов рублей. А вот в этой гнусной листовке, — он приподнял листок и снова бросил его на стол, — говорилось, что не мы получаем помощь из РСФСР, а наоборот… Вот и все. Больше по этому делу добавить не могу ничего.
— Записано с ваших слов верно, — произнес подполковник фразу, которой обычно заканчивается протокол допроса, и оба рассмеялись.
— Вы все-таки устали, — сказал Козуб, — а я вас политикой пичкаю. Давайте немного отдохнем. Вспомним нечто другое. Я, знаете ли, познакомившись с вами, как-то особенно остро ощутил, что значит землячество. Ночь не спал — все вспоминал и вспоминал. И обидно стало, что так незаметно, уйдя в дела, ни разу не оглянулся на свое детство, на молодость. Сейчас уже нет ничего для меня на Ворскле: родители умерли, в доме нашем чужие люди живут, друзей разбросало по белу свету. Только и всего, что прочтешь родное название где-нибудь в книге или в газете. Ох, и взволновали же вы мою душу, Дмитрий Иванович, — продолжал юрисконсульт, — всколыхнули во мне множество воспоминаний. Даже песни слышатся. Помните: «Ворскла — рiчка невеличка, тече здавна, дуже славна, не водою, а вiїною, де швед полiг головою». — Козуб вздохнул. Помолчав, добавил: — Но все воспоминания обрываются на гражданской войне, на нэпе… Примерно до двадцать шестого я хоть раз в год домой ездил. А с того времени не был совсем. Говорят, немцы сильно разрушили наше местечко, захирело оно.
— Процветает, — возразил Коваль. — Теперь это не только сельскохозяйственный район, но и промышленный. За Ворсклой кирпичный завод построили. Нефть нашли. Новостройки. Вот только Колесникову рощу в войну на дрова порубили. Жаль.
— Вспоминаются некоторые фамилии. Как сквозь сон. Был такой аптекарь Краснокутский. Учителя из бывшего уездного коммерческого училища — Пузыренко, муж и жена, он химию преподавал, а она — язык и литературу. Потом темноволосый, высокий, завшколой, фамилии не помню…
— Терен, — сказал подполковник. — Хотите, расскажу вам о его сыне Ярославе, танкисте?
— Сына не знал. Помню, что жил этот завшколой недалеко от моих родителей, у Красных казарм. А сына не припоминаю.
— Я с ним в одном классе учился, — сказал Коваль. — Это был близкий мой друг.
— Был?
Подполковник Коваль рассказал историю Ярослава Терена, который погиб, освобождая от фашистов родное местечко. Солнце тем временем спряталось за дома, и на веранде сплелись, перепутались тени.
— Дмитрий Иванович, — торжественно произнес Козуб, — уж коли земляки мы с вами и одними тропинками сызмалу ходили, рассчитывайте на меня. Особенно в этом деле. Если что нужно, чем смогу — помогу.
Коваль внимательно посмотрел на него.
— Что ж, спасибо, — сказал он. И, немного подумав, добавил: — Если вы не возражаете, давайте соберем у вас всех причастных к этому делу. И поговорим откровенно. Пожалуй, пришло уже для этого время.
— А потом вырвемся наконец и махнем на Ворсклу. На недельку хотя бы.
Коваль только вздохнул, и это можно было понимать по-разному.
24
Алексей Решетняк возвращался из губернского управления уголовного розыска в хорошем настроении. На прошлой неделе ему посчастливилось поймать атамана банды «Черная рука», которая терроризировала окраины города, а сегодня начальник отделения зачитал перед строем приказ главмилиции об объявлении ему благодарности.
В воздухе висела холодная мгла: и дождь не дождь, и снег не снег, только завеса из мелких капель, смешанных со снегом, похожая на белесый туман. До чего противная изморось — походишь целый день под нею, длинная шинель так намокнет, что висит на плечах пудовым одеялом и сырость пронимает до костей. Но Решетняк словно и не замечал этого — на душе у красного милиционера было солнечно.
В горькую окружающую жизнь вернуло его знакомое зрелище: на крыльце какого-то каменного здания увидел он груду грязных лохмотьев. Когда проходил мимо, лохмотья зашевелились, и выглянуло из-под них замурзанное мальчишечье лицо. Не по-детски печальным взглядом скользнул мальчонка вокруг и снова спрятался в свое тряпье. Беспризорный, один из тех, кого голод лишил родителей и выбросил на улицу.
Радостное настроение исчезло. Подумалось о голоде, душившем молодую республику, о том, что в южных губерниях снова неурожай. Алексей Решетняк и сам хорошо знал вкус голода — по нескольку месяцев не платили зарплату, а пайковой осьмушкой не наешься. И все же сегодня на собрании решили — каждый милиционер пожертвует голодающим свой однодневный паек. Что еще мог сделать он, Алексей Решетняк? Хотя бы для этого одного осиротевшего мальчонки на каменном крыльце? Не говоря уж о сотнях таких же, как он.
Решетняк еще раз посмотрел на кучу лохмотьев и, горько махнув рукою, пошел прочь.
На следующий день под вечер он возвращался домой тем же путем. Уже не висела в воздухе белая мгла. Похолодало. С самого утра шел снег. Седые холодные сумерки сгустились, на улицах стало темно, старая ветхая электростанция задыхалась, как женщина с больным сердцем; не хватало угля, фонари включались редко и на короткое время.
По своему обыкновению, Решетняк смотрел по сторонам, удерживая в сознании все, что замечали глаза и схватывали уши, в том числе молчаливые, наглухо закрытые окна, темные подворотни, прохожих, которые спешили спрятаться в домах, торопливый стук женских каблуков, нервный цокот подков загнанного извозчиком рысака и шелестенье резиновых шин.
Но вот взгляд его остановился на знакомой куче тряпья. Оттуда слышался плач.
— Ты что, здесь и живешь?
— Здесь. — Лицо мальчика высунулось из-под лохмотьев. В полутьме оно было плохо видно. Только тлели, как угольки в пепле, заплаканные глаза.
— Как звать-то?