Фотография с прицелом (сборник) - Пронин Виктор Алексеевич
– Если ты не прекратишь… Если ты не прекратишь… – Наталья Михайловна круто повернулась, всколыхнув прозрачным платьем производства нейтральной Австрии кухонный воздух до самых укромных уголков, где у нее хранились картошка, чеснок, свекла и лук, обвела взглядом стены в поисках не то нужного слова, не то предмета, который не жалко запустить в бестолковую голову Вадима Кузьмича.
Положение спас Вовушка. Он подошел к Наталье Михайловне, осторожно погладил по щеке, по волосам и очень грустно посмотрел в глаза. Наталья Михайловна, поразмыслив секунду, решила, что сейчас лучшее – расплакаться у Вовушки на плече. Так она и поступила. Новоявленный дон Педро вздрогнул, ощутив некоторые выступы ее тела, но самообладания не потерял.
– Не надо так, – бормотал Вовушка. – Так не надо. Нужно любить друг друга, уважать, жалеть… И все будет хорошо. Вы еще молодые, у вас родятся дети… Их надо воспитывать, они вырастут хорошими людьми, членами общества, станут приносить пользу…
Растроганная этими словами, Наталья Михайловна рыдала навзрыд, а Вадим Кузьмич задумчиво рассматривал на свет свои почти новые трусики в горошек.
А закончить рассказ о встрече давних друзей лучше всего, пожалуй, фразой, которую произнес гость поздней ночью, когда Вадим Кузьмич укладывал его на раскладушке.
– Какая же у тебя напряженная, нервная жизнь, – сказал Вовушка, стесняясь оттого, что высказывает суждение о другом человеке. – Я бы так не смог.
– Думаешь, я могу? – вздохнул Вадим Кузьмич. – Так никто не может… А живем. И ничего. Даже счастливыми себе кажемся. А может, и в самом деле счастливы, а? – с надеждой спросил он.
Вовушка не ответил. Он спал, и по губам его блуждала улыбка – он снова шагал по залитым солнцем каменным улочкам Толедо, пересекал острую тень собора и входил в маленькую лавочку. Он знал, что сейчас увидит в углу меч с алой рукоятью. Миновав Ворота Солнца, он шел к нему через весь город, и счастье наполняло все его тело, покалывало электрическими разрядами. В облаке озона, легкий, почти невесомый, он входил, скорее даже вплывал в лавку и сразу направлялся в угол, где, он это знал наверняка, стоит длинный меч с алой рукоятью, кованым эфесом и с чудищами на лезвии. Вовушка приценивался, денег ему не хватало, и он снова высыпал в горсть хозяину полкармана значков с алыми знаменами и золотыми буквами.
Продолжим.
На целую главу мы приблизились к концу, невеселому концу, да и бывают ли они веселые! В схватках с соблазнами и хворями, в схватках с успехами, а они частенько обладают большими разрушительными силами, нежели самые страшные болезни, мы неизбежно теряем боевой пыл, устаем, старимся и… Печально, но это надо знать с самого начала, чтобы ценить то, чем владеем сегодня, – свое мнение, своих близких, свои маленькие радости и слабости. Ценить и не пренебрегать ими ради того, что, возможно, получим завтра.
Утром уехал Вовушка с чемоданом и мечом под мышкой. Деловито и холодно, будто под звон хирургических инструментов, выпила кофе и умчалась на работу Наталья Михайловна, к своим пылинкам, которые заждались ее, измаялись и уж не знали, наверно, что думать. Скорбно собралась в детский сад Танька, понимая, что нет в мире сил, которые избавили бы ее от этой повинности. Уже от двери она посмотрела на Анфертьева долгим взглядом – ее синие глаза светились из полумрака прихожей невероятной надеждой, но Вадим Кузьмич лишь беспомощно развел руками и уронил их.
– Что делать… Танька, что делать… Я тоже ухожу на работу. И дома никого.
– А ты закрой меня на ключ. И я буду одна. Давай так?
– Весь день одна в пустой квартире?!
– А что… Буду рисовать, посуду помою… Пластинки послушаю… Давай, а? А маме скажем, что я была в садике, она все равно позже тебя придет…
– А что ты кушать будешь?
– Намажешь мне хлеб чем-нибудь… там картошка осталась… Давай? Ну, пожалуйста!
– Нет-нет-нет! – Анфертьев замахал руками. – Это очень сложно. Вдруг к тебе лешие слетятся, начнут щекотать, волосы драть… Нет! А кроме того, мне придется идти в садик, упрашивать воспитательницу разрешить тебе денек побыть дома, а она скажет, чтобы без справки не приходили, и мы с тобой завтра отправимся в поликлинику за справкой, а там очередь, и мы проторчим целый день…
– Пока, – сказала Танька, не дослушав. Поднялась на цыпочки, отодвинула щеколду и вышла, не взглянув на Вадима Кузьмича. Он долго слышал ее горестные шаги по лестнице, а выйдя на балкон, увидел маленькую фигурку дочери – понуро опущенная голова, руки в карманах и консервная банка, которую она гнала перед собой. Танька знала, что отец смотрит на нее с пятого этажа, но шла не оборачиваясь.
– Ни пуха! – крикнул Вадим Кузьмич, не выдержав.
Так и не оглянувшись, Танька вынула руку из кармана и помахала ею над головой – дескать, слышу, знаю, спасибо, до вечера. Вот она вошла в калитку детского сада, присоединилась к детям, таким же сонным и недовольным. Вадим Кузьмич нашел взглядом воспитательницу. Она стояла в сторонке и предавалась вялой утренней болтовне с такой же девахой из соседней группы. Танька подошла к дощатому сараю, поковыряла пальцем столб, выкрашенный шефами из воинской части в маскировочный зеленый цвет, потом постояла у какого-то странного сооружения, сваренного из толстых железных прутьев, подняла желтый лист и принялась внимательно рассматривать его бледные прожилки.
Как Вадим Кузьмич умывался, брился, собирался на работу, как дожевывал остатки ужина, читать не менее скучно, нежели описывать. Опустим этот невеселый отрезок его жизни. Это непримечательное утро Вадим Кузьмич начисто забыл к обеду. Забудем и мы, тем более что к основным событиями оно не имеет никакого отношения.
Ночью подморозило, и грязные лужи сверкали на солнце, а вмерзшие в них листья волновали Анфертьева, словно обещание праздника. Сунув руки в карманы светлого плаща, подняв куцый воротник, он шагал к метро и знал, уже наверняка знал: это утро в нем останется в виде кадров, которые он без устали снимал, выхватывая отражения школьниц в пузырчатых льдинках луж, яркие куртки малышей, которых родители растаскивали по садам и яслям, ворону на мусорном ящике, темную очередь пожилых женщин, выстроившихся у дверей еще закрытого магазина, лестницу метро, соскальзывающую в освещенное подземелье, с визгом уносящиеся в темноту голубые вагоны, москвичей, вырванных из теплых постелей всесильными законами бытия…
Есть люди, предпочитающие пользоваться исключительно парадными подъездами. Идут ли они к себе домой, относят жалобу в контору, явились на работу – норовят пройти не какими-то там закоулками, дворами, проходами и проездами, нет, идут центральными улицами, пересекают площади в самом широком месте, шагают величаво, будто под ними не серый асфальт, а ковровая дорожка. Такие люди ценят себя, относятся к себе с уважением, прислушиваются к своему мнению. Рискнув, можно предположить, что эти граждане самолюбивы и тщеславны. Они знают, чего хотят в ближайшем будущем и в более отдаленном, им известны слабости своего начальника, и они никогда о них не забывают, не упустят случая воспользоваться ими, их не устраивают ни должность, ни зарплата… Ну, и так далее.
Нетрудно быть еще смелее, но это уже ни к чему, тем более что сказано все это лишь для того, чтобы в конце концов пояснить: Анфертьев к таким людям не относился. Он терпеть не мог ритуала предъявления удостоверения в проходной завода, хотя там мог любезно раскланяться с директором товарищем Подчуфариным, перекинуться ласковым словцом с его заместителем Квардаковым, напомнить о причитающемся отпуске, премии, отгуле. Избегал Анфертьев пользоваться и вспомогательной проходной по той простой причине, что располагалась она метров на двести дальше, нежели щель в заборе, которую он облюбовал несколько лет назад. Этот неприметный лаз был скрыт от бдительных глаз вахтеров и охранников зарослями клена, от щели по ту сторону забора вела не асфальтированная дорожка, огороженная портретами передовиков производства, а милая его сердцу уютная тропинка, свободно петляющая между деревьями.