Ирина Гуро - Невидимый всадник
Я попросила разрешения оставить чемодан до вечера. Мне не терпелось поскорее добраться до Кремля, Большого театра и консерватории.
Я чувствовала, что должна сделать это немедленно, как будто мне предстояло сегодня же покинуть Москву, — у меня было именно такое ощущение…
На Тверской, рядом с кино «Арс», приютилась маленькая шашлычная. Я решилась зайти туда именно ввиду скромности заведения.
Конечно, меня привлекала «Большая Московская» на площади Революции, со своим внушительным подъездом и вереницей извозчичьих саней перед ним. Удивительным образом на них сохранились от старых времен бархатные полости, обшитые мехом, который показался мне даже собольим. А на извозчиках были синие поддевки и черные шляпы с загнутыми кверху полями. Ну, это еще куда ни шло, но откуда взялись молодые, холеные жеребцы, перебирающие стройными ногами с перевязанными бабками, словно боксер на разминке? Наверно, коннозаводство тоже «в порядке нэпа» передали частникам. Я была убеждена, что Советская власть, погруженная в дела мирового масштаба, не может заниматься такой ерундой, как рысаки.
Мне хотелось также спуститься по крутым ступеням в подвал ресторана «Медведь» на углу, против Китайгородской стены с ее живописным букинистическим базаром, как раз на том плавном и чем-то очень привлекательном спуске, которым площадь словно стекала вниз, к скверу перед Большим театром.
Впечатление именно текучести получалось оттого, что сверху, от Лубянской площади, двигалось множество людей. Шаг их был энергичен, а жесты тех, кто на ходу разговаривал, решительны. Видно было, что каждый в этой толпе обременен важными государственными делами.
И даже тот шикарный, чуть только потраченный молью медведь, что стоял у входа в ресторан, поблескивая стеклянными глазками, имел какой-то деловой вид.
Это оттуда я нечаянно свернула направо в тихую улочку, где только серые дома и угрюмые подворотни да еще испугавшая меня вывеска: «Управление нежилого фонда» — что это? — и вдруг словно вынырнула на ослепительный берег…
Кузнецкий мост! — догадалась я неизвестно как: просто потому, что улица была широка и падала, как водопад в пене и брызгах… Пена — из лошадиных морд, брызги — тающего под копытами снега…
Тот самый Кузнецкий мост!.. И «вечные французы» тоже были тут! «Парикмахерская Поль», — прочла я с трепетом, и рядом, в витрине книжного магазина, развернутый альбом с иллюстрацией Дорэ.
Бегом бежал по Кузнецкому мосту служащий люд: все портфели, сплошные портфели… Толстые, с медными замками, обреченно влекомые за толстые ручки, как ядро каторжника. Легкомысленные, легковесные, играющие в руке, словно веер или трость. Замызганные, вытертые по краям, похожие на колоду старых карт, однажды предсказавших несбыточную судьбу и хранимых из благодарности. Портфели, полные надежд, и портфели неудачников… Я вошла в портфельный поток и плыла, и плыла… Пока меня не выбросило на булыжную отмель Тверской.
Нет, я не рискнула перешагнуть порог великолепной «Большой Московской» и «Медведя», и тем более отеля «Савой», смутившего меня самим своим историческим названием. Подымаясь вверх по Тверской, я заметила втиснутую между большими домами узкую дверь, лаконично возвещавшую: «Шашлыки».
Я только что собралась толкнуть ее, как дверь распахнулась, и на меня наскочил молодой человек сильно навеселе. Несмотря на это обстоятельство, он вежливо извинился, окинул меня мутным взглядом и тотчас вслед за мной вскочил обратно в узкое, словно коридорчик, помещеньице. В нем носились клубы дыма и запахи жареной баранины.
Хотя стоял еще день и, по всей видимости, людям полагалось служить службу, коридорчик был битком набит. Свободного места не оказалось, но молодой человек, следовавший за мной, сунулся за пыльную бархатную портьеру, и оттуда, как в сказке, немедленно появились столик и два табурета.
Таким образом, мы с этим пьянчужкой за него уселись, и нам ничего другого не оставалось, как глазеть друг на друга, пока хозяин, толстый грузин в мутноватом белом колпаке и фартуке, накрывал столик, оснащая его блестящими предметами неизвестного мне назначения.
Пьянчужка оказался едва ли старше меня, невысокий, с таким маленьким худым лицом, что теперь, когда он сидел смирно и незаметно было, что он выпивши, его можно было принять за мальчика.
Мокрая светлая прядь падала ему на лоб и делала его каким-то жалким.
— Товарищ редактор! — позвал молодой человек, и хозяин тотчас подплыл к нам с вопросом:
— По-карски?
Я кивнула.
— И тебе? — обратился он к пьянчужке.
— По новой, — ответил тот загадочно, и хозяин исчез за портьерой.
Дальше сидеть так и молчать было просто глупо. Я решила взять инициативу на себя: мой сотрапезник был не так уж пьян и вообще чем-то мне понравился.
— Вы всегда тут… — я замялась, не зная, можно ли назвать шашлык обедом, — кушаете?
— Всегда. С тех пор, как ушел из дому, — ответил незнакомец, слегка заикаясь, но видно было, не оттого, что пьян, а вообще он немного заика. Вскоре я перестала замечать это.
Насчет дома мне все стало понятно: он ушел от классово чуждых родителей, и ничего особенного нет в том, что от расстройства выпил.
— А кто были ваши родители? — спросила я. Поскольку он начисто порвал с ними, то они вроде бы уже и не существовали.
— Партработники, — к великому моему удивлению, ответил юноша, горестно махнув рукой.
— Почему же вы от них ушли?
— Потому что я поэт, — твердо ответил мой собеседник, — я поэт Овидий Горохов. Вы можете называть меня просто Димой.
Я ждала дальнейших разъяснений, но тут прибыли шашлыки и графинчик водки.
Последний раз я ела много часов назад в вагоне. Я набросилась на шашлык и не сразу заметила, что Овидий грустно смотрит на графинчик, но не пьет.
— Что с вами, Дима? — спросила я, сытая и полная участия.
— Если я выпью, — ответил поэт печальным голосом, — я тут же свалюсь под стол. Это уже было.
— Так не пейте! — испугалась я.
— В моем положении пить надо, — произнес Овидий с нажимом на слово «надо» и поперчил шашлык, использовав продолговатый сосуд, блестевший, как труба духового оркестра.
Я молчала, теряясь в догадках относительно драматической судьбы моего собеседника.
— Видите ли… Как вас зовут? Тая? Прекрасное имя. Действительно, в вас есть что-то от таяния… От таяния снегов.
Мне стало неудобно от такого поэтического оборота дела, и я поспешно добавила, что вообще-то меня зовут Лелька.
Овидий игнорировал «Лельку» и продолжал:
— Так вот, Тая… Мои родители меня не понимают. Они думают, что поэты не нужны нашей эпохе.
— Глубокое заблуждение! — горячо сказала я.
— Они хотят… — Овидий перегнулся через стол и шепнул: — Чтобы я учился на инженера… А?
— Ну и ну! — отозвалась я возмущенно.
— А мой папа, ползучий эмпирик, говорит, что стихи «не мужское дело».
Отец — эмпирик! Ужасно! Где же теперь живет Овидий?
— Я ночую на Твербуле, у пампуша. Его близость поддерживает меня.
— Чья близость? — робко попыталась я уточнить.
— Пампуша. Памятник Пушкину на Тверском бульваре… Вы, наверное, не москвичка? — сразу догадался он.
Пришлось признаться, что в Москве я всего лишь первый день.
— А где вы будете ночевать? — Возможно, он хотел пригласить меня к пампушу. Я поспешила сказать, что ночую у своего друга.
— А почему вам обязательно надо пить? — спросила я, заметив, что Дима все еще печально смотрит на графин.
— Все поэты пили. Верлен, например, так тот просто не высыхал.
Насчет Верлена я слышала, но зачем было так далеко ходить за примерами?
Мне не хотелось углубляться в тему, поскольку Овидий не прикасался к графину и высказывания его носили чисто декларативный характер. Я бы послушала стихи Овидия, но опасалась: а вдруг окажется, что такой симпатичный парень пишет какую-то муру. Тогда уж лучше вернуться к ползучему папе и учиться на инженера.
Все-таки я попросила его почитать стихи.
Овидий горько вздохнул, словно я коснулась больного места, тем не менее охотно согласился и объявил, что прочтет новую поэму.
— А это ничего, что мы тут сидим? — спросила я: в коридорчике толпилось много народу, мест не хватало.
— Ничего. Это мой личный столик, — успокоил меня Овидий, — ты же видела, как он выехал из-за портьеры, — добавил он, доверительно перейдя на «ты», и не без гордости.
Он начал читать, как читали поэты и у нас, отбивая ногой ритм и слегка подвывая.
Впрочем, я тотчас перестала это замечать, захваченная тем, что он читал.
Поэма называлась «Крутоголовка», и речь в ней шла о птице, залетевшей в город. Но в то же время это было как бы и о человеке, о девушке. И все время возникали картины Москвы, одна другой лучше. И никак нельзя было остановиться, хотя бы на мгновение, чтобы понять, как же это сделано… Слова были самые обыкновенные. Рифмы не очень четкие, а больше — созвучия. Все казалось очень простым — а я-то боялась, что услышу заумь, — но волшебно объемным. И, наслаждаясь, полностью погрузившись в мир чуда, я каким-то крошечным уголочком сознания мучительно завидовала… Почему? Почему? Раз я не смогла… И не смогу?