Гелий Рябов - Конь бледный еврея Бейлиса
- Оставьте... - лениво взмахнул рукой. - Вы же не самоубийца. Но хорошо, я объясню последствия и такого поворота... Мищук погибнет. Светлые глаза захолодели, будто инеем подернулись.
- Н-нет... - смотрела так, будто хотела увидеть нечто на противоположной стене - через его непроницаемое лицо. - Вы не посмеете. Евгений слишком известный человек! Его назначил министр! Столыпин, понимаете? Вы испугаетесь... Нет.
- Да, сударыня... - проговорил почти ласково, увещевательно, даже с доброй усмешкой, уговаривал, словно больного ребенка. - Мищук - бежал, так ведь? Не найден - и это вы знаете. О том, что он здесь, у нас, - никому не известно.
- Не смешите... - уже поняла, что Иванов прав, прав, черт бы его взял, но не упасть же ему в ноги, в самом деле...- Этот дом известен департаменту, это ведь служебное помещение, не так ли?
"Не так, не так", - отразилось во взгляде Павла Александровича, и он не замедлил подтвердить это:
- Особняк куплен на подставное лицо, мы его арендуем, документов по этому поводу не составлялось никаких! Вы и ваш... Ну, кто он вам? Любовник, муж, друг? Вы в нашей без-раз-дель-ной власти, понимаете? Я не шучу: вы необдуманно, легкомысленно произносите короткое слово "нет" - и вас обои х тоже нет! - И, довольный каламбуром, мелодично, словно колокольчик, рассмеялся. - Я жду... - взглянул на часы, изящно выпростав из кармашка брюк. - Время кончилось. Итак?
- Я согласна, - что еще могла сказать?
- Иного и не ожидал, - удовлетворенно изрек, - и последнее: письмо... Да-да, вы ведь поняли: письмо вы получили от нас... Где оно?
Пожала плечами, вздохнула:
- Странный вопрос... Полагаете, я с таким письмом могла ехать? Сожгла, естественно... Сразу же и сожгла,- подняла глаза, не то насмешка в них блеснула, не то слезы. - А насчет того, что "вся обличаемая от света являются", - это, доложу я вам, истинный шедевр... Я ведь поверила. Но сожгла. - Рассмеялась: - Кабы не поверила - тогда бы несомненно вам и привезла.
Евдокимов проснулся под утро - еще темно было, но в комнатке различались предметы; конечно, не свет еще, но уже и не тьма. Вспомнилась шутка учителя литературы: "Господа кадеты, день побеждает ночь. Или: ночь побеждает день. Вопрос: кто и кого побеждает?" Никто не знал ответа. Богат и разнообразен родной язык...
Встал. Семейство Менделя сладко посапывало и похрапывало, Эстер закинула голову на плечо мужа, мальчики разметались во сне и обнажились, девочки стыдливо прикрывали наготу. Трогательная была картина - подумав так, Евгений Анатольевич оглянулся на икону Спасителя в углу (семейство не только не возражало, но даже обрадовалось: "Я странный человек, растерянно произнес Бейлис, - мы ждем Спасителя, а у вас Он уже есть, и, что странно, я понимаю - от нас, уж не сочтите за дерзость... Я к тому, Евгений Анатольевич, что христианство принять не могу, предки не дозволяют, но - завидую вам искренне... Всем русским, православным. Это вам лично и только на ухо, и не дай бог, чтобы услыхал реббе...") и, осмыслив реплику Бейлиса, только что пришедшую на ум, - снова, в который уже раз, ужаснулся... Подошел к окну - темнели заводские строения, высоко, на горке, остро прорезала небо больница, и, влекомый неясным чувством, осторожно перешагнул через спящих и тихо открыл дверь.
Сверху сползал туман, как тогда, у пещеры, все похоже было, резкими толчками забилось сердце - у ворот стоял мальчик... Не испугался. (С ним нельзя разговаривать, это как бы понимал, но ведь он приходит зачем-то? Значит, хочет сказать что-то? Сообщить? Господи... - стиснул голову, - он ведь знает... Кто. Когда. Где...) "Скажи мне, скажи... - шевелились губы. Я не во зло, ты мне верь, не во зло, потому что хороший человек пострадать может... Скажи..." Но мальчик молчал, только смотрел прозрачными глазами, сквозь них чернели кресты - надежда и символ жизни вечной. И вот повернулся и растаял, будто дымок от угасшего костра. И только три слова: "Иди к ней..."
- К кому? - заорал Евдокимов не своим голосом; с треском вылетела дверь, Мендель в белой ночной рубахе хватался за сердце:
- Вы мине с ума спрыгнете! Евгений Анатольевич! Слава богу, я запретил детям портить воздух, вы имели хороший сон, что же не спится? Не спите, да? Так правильно? Я разволновался...
- Кто похоронен на этом кладбище? - ткнул трясущимся пальцем.
- На этом? Как и на том, как и на всех - покойники! А кто же еще?
- Ладно, Мендель... - обнял за плечи. - Глу пости все... Идем досыпать. У нас говорят - утро вечера мудренее. А у вас?
- День побеждает ночь.
Евдокимов остановился:
- Как? Ты вдумайся: кто кого побеждает?
- Таки да! По-русски! Трудно понять! Но я думаю, что по-еврейски все понятно!
Совсем рассвело, шумели дети, Пинька кричал:
- Дай мне ножа, отрезать нечем!
- Менделе, идите с гостем кушать, - позвала Эстер.
- Я не гость, а жилец, - уточнил Евгений Анатольевич. - Я завтракать не стану, дела, - и, сделав ручкой Эстер, которая выглянула на крыльцо, удалился. Куда? В ушах монотонно звучал голос: "Иди к ней".
По улице вышагивал опасливо; рано еще было, прогромыхал первый трамвай, пустой наполовину. Поднялся в салон, каждое мгновение ожидая, что набросятся, побьют или сунут в мешок. "Что это со мной? - спрашивал печально, - никогда прежде не знал я страха, никого не боялся, почему все так изменилось?" Ответ нашелся скоро: "Потому, что раньше мне, представителю могущественного ведомства, некого было бояться; опасаться должны были все остальные, вот и все!" Ситуация же, в которой пребывал ныне, неожиданна, странна. "Неужели евреи все время чувствуют то же самое? Если так - не завидую им. Как и себе теперь не завидую..." На следующей остановке сошел, - вот она церковь, а вот и ее дом... Но что-то беспокоило, требовало выхода или ответа на какой-то вопрос. "Да вот ведь в чем дело! проговорил вслух. - Сколь ни странно, но я не хочу ее! Она не нужна мне как женщина!" На мгновение представил себе умопомрачительную картинку - где-то ноги, где-то руки, люстра почему-то не на потолке, а под ногами, с ума сойти... И все равно: не нужна. "Тогда зачем я, рискуя жизнью (все же любил себя, сильно любил), прусь к ней в такую рань?" И здесь ответ нашелся: "Потому что она скользкая, надобно это себе прояснить раз и навсегда! И, значит, она связана с ними..." С ними? С кем же это? Но уже понимал, признался стыдливо: "они" - "союзники" и та часть власти, которая заодно. Теперь следует вызнать кое-что, порасспросить с пристрастием, она признается - куда ей, бедолаге завербованной, деваться, она и держалась-то все время на обаянии тонкой своей талии и пухлой попки, а так... Куда ей против профессионального розыскника, который такое видел и делал, что человеку обыкновенному не приснится даже в самом кошмарном сне!
Взошел по ступенькам крыльца и остановился перед дверьми, рука потянулась к звонку, но вдруг стало тоскливо и безысходно. И страшно. Необъяснимо это произошло, где-то внутри, глубоко-глубоко, тлел вопрос, игла в кощеевом яйце: откуда гибель? Откуда... Вроде бы все делается, все совершается. Золото в цене, деньги, - ведь бунт раздирал Россию, а до того - война с беспощадным и умелым врагом, но бумажные деньги меняли на золотые без ограничений, а это показатель силы и надежности... Так в чем же дело, в чем... Да неужто же в этих оскребышах, нигилистах этих, политических опарышах, из которых ничего, кроме могильных червей, не родится? В них. Но ведь они - плоть от плоти величайшего на земле народа (кроме китайцев, конечно, да ведь китайцы уже все сделали и угасли закономерно, а нам сколько всего предстоит...). Да неужто прав чертов Мищук и дело в мистическом откровении зла, присущем... Язык не поворачивается... Русским? Он на Гоголя сослался... Чертов Гоголь... А ведь действительно, ничего хорошего в своем народе не увидел - рыла, морды, злобу и ненависть, да еще непроходимую тупую глупость. Девка-то, Палашка, и в самом деле не знала - где "право", где "лево"; и мастера все перемерли, одна шелупонь осталась; и лошадей, переплетшихся упряжью, никто расцепить не смог; и ездим не в экипажах, а на арбузах - вот ведь, гаденыш, куда забрался... Хуже любого жида... И Антона Павловича вспомнил - был как-то в Москве, зашел на Камергерский, как раз "Вишневый сад" давали, и таким разложением пахнуло со сцены, таким упадком и гибелью, что сердце зашлось и остановилось... Дворяне - все мертвецы; единственный человек, лакей, понимает, что не следовало Государю Александру Николаевичу даровать свободу народу доброму... "Несчастье это..." Да ведь и в самом деле - несчастье, если к такому привело... А новый класс, купцы новые, промышленники - на то только и хватило ума, чтобы дворянский сад вырубить, дом с портиком и колоннами - своротить и участки под дачи нарезать... Господи, да ведь такое впору бердичевскому еврею, но не русскому вершителю судеб... Все. И в самом деле - все, потому что открытому врагу мы, может, и переломим хребет, а вот скрытому... Мозгов не хватит.
То, что сейчас вертелось у него на кончике языка и не срывалось (только что по ужасу смертному), было столь невероятным, что по спине потек пот: дело не в евреях. Они, конечно, внесли и еще внесут свою золотую долю в "освобождение всего народа", но, Господи! Если бы мы, мы все, были другими... Но - нет... Гоголь, Чехов, Толстой (уж такой влюбленный в народ русский) - и тот построил Пьера Безухова, сволочь бездарную, готовую во все тяжкие от безмозглости и любви к дамскому телу... "Да ведь и я такой же? Был... Слава богу - только был, а теперь - нате-ка, выкусите-ка..." - на этой благой мысли надавил кнопку звонка и приготовил самое строгое выражение лица, на какое только был способен. Катя открыла сразу, будто ждала, повисла на шее, дрыгая ногами.