Екатерина Лесина - Черная книга русалки
Клавка тоже потела. Испарина появлялась на спине, проступала на синем халате темным озером, что раскинулось от левой лопатки до правой, пустив по хребтине потную реку, каковая исчезала лишь где-то внизу, перекрытая плотиной Клавкиных трусов.
Испарина собиралась под мышками и в ложбинке меж грудей и при каждом вдохе хлюпала, переливалась живым жиром, и порой Клавке начинало казаться, что скоро она вся, от макушки до пяток, истечет в одну большую лужу пота.
И оттого, сидя у окна, старательно не обращая внимания ни на мух, ни на масло, ни даже на запах плесени, доносящийся из подсобки, она мечтала о месте, где никогда не бывает жарко.
Швейцария и Альпы. Альпы и Швейцария.
Два волшебных слова, преследовавших Клавку если не с рождения, то со старших классов точно. Именно тогда в руки ей попался старый, потрепанный, но все равно глянцево-яркий журнал «Космополитен», а в нем статья, в которой рассказывалось, что правильнее всего отдыхать именно в Швейцарских Альпах.
Заснеженные вершины изысканной белизны, небо какого-то совершенно неописуемого оттенка, крохотные домики-шале, точно гнезда диковинных птиц... люди... красивые и успешные люди, которые могли позволить себе попасть в этот зачарованный мир.
Мечта.
Та самая мечта, ради которой Клавка жила, ради которой днями и ночами горбатилась, по крохам пополняя заветную кубышку, ради нее обвешивала и обманывала, приторговывала и подворовывала, ради нее и на разговор со старухой решилась. Екатерина Андреевна та еще дрянь, всю жизнь стервой была, никогда ни к кому ни слова доброго, ни копеечки, ни...
– Клавка, не спи! – Федор ткнул пальцем в локоть и заржал, видя Клавкину растерянность. А у самого-то лапы в мазуте, теперь вонять будет, а еще попробуй, ототри пятно. – Дай чего попить, только холодненького.
– Не дам! – из вредности ответила Клавка и, поплевав на ладонь, принялась мусолить крохотное черное пятнышко.
– Клавка, ну ты чего? Жарко ведь. Дай воды. Или квасу. Или хоть чего-нить жидкого.
– У меня обед.
– Так ты ж не обедаешь.
И щерится во все тридцать два, хитрый он, даром что вечно в тени братовой, никогда сам наперед не лезет, все молчит больше, Макару слово оставляя. И тот молчун...
Ничего, Клавка разговорить сумеет.
– Ладно, добрая я, – она поднялась, потянулась, с раздражением отметив, что в спине нехорошо захрустело, и с нарочитой неторопливостью потопала к холодильнику. Выбирала долго, нарочно искала, чтоб не холодная.
Федор взял и, приложив ко лбу, пробубнил.
– Спасибо, Клавочка, ты просто ангел.
Ангел... вон, пока ходила, весь подоконник мазутом извазюкал, оттирай теперь. Ирод! Хотела было Клавка сказать, но сдержалась. Ни к чему ей сегодня скандалы, день-то особый, не чета иным. И повинуясь внезапному порыву, она крикнула в спину Федору:
– Эй, брату своему передай ... а что эта классная наша о нем вспоминала недавно? Не заходит, говорит. Забыл.
Федор остановился, оглянулся и, пожав плечами, ответил:
– Ладно. Передам.
Вот так. И пусть все, что стервозная Екатерина Андреевна, что Федор, что горластая Манька со своим выводком, пусть все думают, что Клавка им ровня.
Скоро уже у нее будет нужная сумма, а еще через несколько дней Клавка навсегда забудет это убогое место и таких же убогих людишек, у которых и мечты-то приличной нету.
– Швейцария и Альпы, – прошептала Клавка, устраиваясь на прежнем месте, подперла рукой щеку, зевнула с наслаждением, лениво отмахнулась от зеленой мухи и впала в дремотную мечтательность.
Ушли пыльные зеленые березки и кривая, потраченная грозой, липа, освобождая место изысканно-белому снегу, отступил серый асфальт с трещинами и тонкими волосками сухой травы, сменяясь благородной сединой горных склонов. Исчезли избы и заборы, на глазах превращаясь в гнезда-шале.
И люди... люди шли, улыбались, махали Клавке руками, говорили непонятно, но доброжелательно, должно быть, приглашая в свой волшебный мир. И она, счастливая, сделала шаг... что-то кольнуло в спину, хрустнуло, разливая по телу острую боль, но тут же исчезло.
Правильно, в волшебном мире не может быть боли. А что спина хрустит, так то от Клавкиного былого несовершенства, зато теперь все переменится.
С этой счастливой мыслью Клавка потеряла сознание.
...по справедливости.
– Да-да-да, – соглашается ветер, свиваясь белыми хлыстами поземки. И летит сыпкая снежная крупа, застилает мир, туманит разум, пробивается сквозь хмельную дурноту холодом и привычною уже тоскою.
Вокруг белым-бело, только сзади, подпирая спину, вздымается громадина дома, щурится окнами, следит сотнями огней за Иваном, и чудится – подталкивает, туда, к обрыву, где из-под простыней сугробов выглядывает черный зев ямы.
– Нет, не возьмешь! – Иван, упав на колени, зачерпнул снега. Морозило, толстая корка наста резанула по коже и, добравшись до кровяных жил, рассыпала красные капли. А и плевать, и боли-то нету, совсем нету...
И Фаньке не больно.
И ветле тоже.
И не о них думать надобно, а о себе, о том, как дальше жить. Вон внизу озеро отливает свинцовой гладью, ветер, хоть и тащит поземку по льду, ни снежинки не оставляет, точно брезгует.
Обтереть лицо, сунуть в рот тающий, твердый комок снега, разгрызть, пусть и сводит зубы болью, проглотить.
– Господи, спаси и помилуй! Господи!
– Нет-нет-нет, – отзывается ветер и лезет, лезет за шиворот когтистою лапой, шею дерет, к земле клонит.
– А зачем тебе прощение? – вдруг спросил кто-то. Оглянулся Иван – пусто.
– Так зачем? – Теперь голос слева был, пробирался сквозь переливы ветра. – Неужели жалеешь?
Вскочил Иван, завертелся на месте, вглядываясь в метель, – ничего. Никого. А голос знай допытывается:
– Что сделано, то сделано, назад не вернешь... так чего ради?
– Кто ты? – Иван перекрестился. – Кто?! Покажись!
Ветер вдруг подхватил рой снежинок, швырнул в лицо, заставляя заслониться ладонью, зажмуриться, а как открыл глаза Иван, так и обомлел: стоит на снегу баба. Нагишом стоит, босыми ногами наст мнет, волосы по ветру распускает.
– Ну что, Иван, страшно тебе?
Нет, не страшно. Нисколько. Так бы и глядел на нее, любовался...
– Матушка... ты ли это, матушка?
Тулуп стащить, накинуть на плечи белые, пока и вовсе не сомлела, не вымерзла на ветру. Как это Луиза на берег попала? К нему пришла, к Ивану, утешить и рассказать, что верно все сделано было, справедливо...
– Не бойся мороза, не бойся ветра, не бойся меня, – идет, ступает по снегу, не проваливаясь, снегов не оставляя. И манит за собою.
– Не боюсь, матушка. Укройся. – Иван тулуп протянул, но она рассмеялась только.
– Благодарю, не надо, мне так привычнее. А ты, Иван, видишь ту, которую желаешь. Не я свой облик выбираю.
А у самой на левой щеке мушка черная, бархатная, и бровки темные дужками ровными, вот только глаза не синие – зеленющие, ведьмовские.
– Ну? – говорит. – Уразумел, кто я? Теперь испугался?
– Н-нет, хозяюшка, – ответил Иван, кланяясь. И снова правду сказал – не было в нем страха ни на капельку, только облегчение одно – заберет водяница с собою, туда, где ни мучений, ни метаний, ни жалости о сотворенном.
– Бесстрашный, значит? Или глупый? Но и правду, не трону я тебя, Иван, для дела ты мне нужен. Видишь, вон там окошки светятся? Чьи это покои?
– Никиты Данилыча, – послушно ответил Иван. – Опочивальня его и лаб... лабр... комната, где он чародейством занимается, душу губит!
Выпалил как на духу, и легче стало. Правду ведь сказал, дурной человек, иноземец этот. Креста не носит, в церковь не ходит, постов да праздников не блюдет, знай повторяет вещи невозможные про то, что не Бог, но человек над собою и судьбою своей едино властен. А еще в комнатах этих, где книг непотребных полно, творит всякое.
Доподлинно про то, что за дверями дубовыми с замком, собственноручно Мэчганом ставленным, деется, неизвестно. Никому нет ходу в комнаты те, кроме немого татарина и дурачка Яшки, за силу взятого. Уж как бабы Яшку ни пытали, и пирогами сманивали, и молоко, и пряники сулили – ничего толком не сказал, одно слово – дурень. То мычит, то рожи корчит, то будто бы молотком по чему стучит, то руками, как крыльями, машет... татарина до жути боится, а самого англичанина так нисколечки.
– Так неужели совсем ничего не узнал ты, Иван?– продолжает допытываться водяница, в глаза заглядывая. – Врешь ведь!
Не врет, едва-едва не перекрестился, о правде свидетельствуя. Разве ж знание то, когда Маланья, икая и тараща глаза, шепчет про то, что слышала из-за дверей плач детский? Или про то, что Егор-каморник, на улице прикорнувши спьяну, узрел птиц железных, что над домом кружились и человечьими голосами его, Егора, звали? Или про Устью-блаженницу, каковой Дева Мария явилась да велела бежать из дому, ибо клепает англичанин за дверью зверя неведомого, коня Антихристова, и что копыта у него из золота, а грива и хвост – из волос бабьих, каковые со всей Руси везут и вот-вот указ издадут, чтоб всем бабам косы остригли. И как докует Мэчган коня, так станет кровью младенческой наполнять жилы железные, заседлает, сбрую из шкур человечьих оденет и вызовет Антихриста. Тут-то миру и конец будет.