Дарья Дезомбре - Тени старой квартиры
Игорь зыркнул на нее так, что она осеклась.
– Не думаю, что Марико сейчас способна разбирать фотографии.
– Конечно, способна, – Марико отерла слезы с глаз и отодвинула стул. – Бабушка была очень увлечена вашим расследованием. И она… – голос ее опять прервался, а Ксения вдруг сделала шаг вперед и взяла ее за руку.
– Я понимаю, как вам сейчас тяжело. Я сама совсем недавно… – тут она замолчала, не в силах произнести больше ни слова.
– Знаю, – пожала ей ладонь Марико. – Но это все так внезапно…
Ксения кивнула: что тут скажешь? Смерть – единственная лишает нас надежды. Но надо как-то двигаться вперед – сначала маленькими шажками, забывая, размывая в себе образ любимого человека, и так, со временем, постепенно входить в тот ритм, что называется «нормальной жизнью». Но вслух ничего не произнесла, а прошла за Марико в комнату – идеально прибранную, явно готовую к приему дорогого гостя. И сразу увидела на журнальном столике большой кожаный альбом с фотографиями. На латунной пластинке был выгравирован Медный всадник. Ленинград, 1960. Марико открыла альбом, вынула несколько любительских снимков.
– Вот те фотографии. Она собиралась показать их Алексею Ивановичу.
Ксения всматривалась в фотокарточки и передавала их Игорю. На всех была запечатлена только Тамара: склонившаяся над книжкой, в халатике и с полотенцем через плечо, в пальто с пушистым воротником и в кокетливом меховом берете чуть набекрень. Красавица.
Игорь перевернул фотографии: детским аккуратным почерком на каждой выведена дата – 1959 – и посвящение: Томе от Коли.
– Он, наверное, был в нее влюблен, этот Коля, – улыбнулась Ксения Марико.
– Да, – грустно улыбнулась в ответ та. – Спасибо ему за это. Если бы не он, не было бы у нас стольких бабушкиных фото в юности.
Ксения передала Игорю очередную фотографию и уставилась на последнюю карточку, оставшуюся в руках.
– Кто это? – подняла она глаза на Марико.
Внучка Бенидзе пожала плечами, а Ксения перевернула снимок. Надписи, даже остатка от нее, на обороте не оказалось. Она снова вгляделась в лицо Тамары на фотографии: испуганное и какое-то брезгливое. Рядом с ней, положив ей руку на плечо, стоял высокий мужчина в широких брюках и тельняшке.
Лицо мужчины было отрезано.
Тамара. 1959 г.
Ленинградская ворона,
Деревенский соловей.
В Ленинграде жить весёло,
У деревни веселей!
– Буфера-то у тебя уже, как у большой! – он ухмыляется, и одновременно с ухмылкой изо рта вырывается отвратительный запах.
Тамара отворачивается, снимает с огня кипящий чайник. Жизнь ее в одночасье изменилась: раньше все горести были связаны с тем, что Алеша ее не замечает. А теперь – с этим отвратительным деревенским типом, который ее замечает – даже слишком. Прохода не дает. В комнате сидеть ему неуютно: «теть-Вера», как он называет учительницу Веру Семеновну, едва увидев его, сжимает губы в ниточку, точнее – в стальную проволочку. Дышит ненавистью. Первые недели после того, как этот типчик объявился на пороге их квартиры, «теть-Вера» с доктором тихо, но яростно ругались. Неизвестно как, но доктор вышел из этой битвы победителем и даже отправился с бутылкой спирта задабривать ответственного квартиросъемщика – Пирогова. Вторая бутылка пошла дворнику Абашеву. Оба, приняв дары, согласились до поры до времени терпеть лишнего жильца, пока тот не устроится работать на завод и не переедет в общежитие. Но Мишка работать не спешил и переезжать, похоже, вовсе не думал. И Тома каждое утро с внутренним содроганием выбиралась из безопасного нутра комнаты в ванную. В любую минуту дверь Коняевых могла распахнуться, чтобы выпустить этого волосатого недоросля в семейных трусах, с вечной спичкой в зубах и сальным взглядом. После школы он караулил ее на кухне, развлекая всех остальных хозяек страшными байками про деревню:
– Хорошие вы, Галина Егоровна, щи варите, наваристые, с мясцом. Я таких у нас в деревнях и не пробовал. Картошки б добыть. Без картошки-то опосля войны – хоть в гроб ложись! Хлебные карточки как отменили, так мы хлебушек по списку получали, по одной буханке на семью. Да за той буханкой еще всю ночь на холоде стояли – с вечера! Вот зиму проголодаем, а по весне картоху мороженую в ушанки с дружком ходим-ищем на колхозном поле после перепашки. Лепешки из нее пекли. А потом, как зелень попрет, на поля-то уж больше не-е-ет, не пускают. Значит, пора лопух собирать, лебеду, сныть, крапиву, все, что в рот положить можно. Эх, да что говорить!
– Садись, – говорит Пирогова, – Мишенька. Давай я тебе щец свежих налью. Хлебца отрезать?
И вот, уходя, Тамара видит, как сидит он, довольный, за кухонным столом и уплетает себе за обе щеки. А Пирогова примостилась на табуретке рядом, подперев по-бабьи щеку, и смотрит жалостливо.
Или еще встанет, облокотившись на стенку, напротив их открытой двери, руки в карманах – и глядит, как мама отшивает очередной «частный» заказ.
– О, – говорит, – какая телогрея! У нас-то в деревне после войны все в одних штанцах да рубашонках ходили – рукав так и блестит от соплей, на солнце переливаетси. А как без соплей-то и без цыпок? Рукавиц нету, да и обуви несношенной – до школы пять километров…
А сядет Анатолий Сергеич в закутке рядом с кухней постолярить по своему обыкновению, так тот примостится на корточках рядом:
– А у нас в деревне страшно было в лес зайти – мин боялись. Еще с войны. Так мы ночами церковную ограду бегали разбирать и склепы… Страшно! А что делать-то? Стройматерьял иначе где найти? Да и печи у многих после бомбежек ремонту требуют… А у вас в Ленинграде жируют, что говорить-то!
Похоже, только один человек в квартире его не жалел, не звал за глаза «сиротинушкой» – при живой-то матери! – это Вера Семеновна. Ну и Тома, конечно.
Но все было ничего до того черного дня. Есть, есть такие дни, которые сразу можно помечать в календаре траурным кружочком. Никуда не уйти от них, не деться. Ничего не ладится. С утра Тома схватила двойку за самостоятельную по алгебре. И ладно бы чего-то не знала – а потому, что дала списать! В тот же день умудрилась поставить кляксу прямо на белый манжет с маминой вышивкой, только вчера аккуратно пришитый к отчищенному чайной заваркой школьному платью – обидно было до слез! А возвращаясь из школы, на углу улицы Петра Алексеева увидела знакомую фигуру – Алеша! Сразу стало жарко щекам. Тома закусила губу, поправила шапочку и только собралась его позвать, как заметила, что он не один. Рядом, тоже спиной к Томе, стояла какая-то девушка – одноклассница? Алексей повернулся к ней, и Тома почувствовала, как оборвалось вниз сердце: он снял очки и что-то шепнул незнакомке на ухо, почти дотронувшись до него губами. Тома услышала ее смех и – узнала. «Нет, – зашептала Тома, чтобы не расплакаться. – Нет, нет!» А потом приказала себе: «Уходи!» И пошла вдоль канала, пристально глядя под ноги, будто боялась упасть. Так же, с опущенными глазами, дошла она до дома, поднялась по лестнице, открыла входную дверь, разделась и прошла, как привидение, на кухню. Последний урок труда – швейный у девочек, слесарный у мальчиков – отменили. Ее никто не ждал. После штор для кинокабинета, салфеток и скатертей для столовой взялись вычерчивать выкройку детского платья. Но спасибо маминым урокам: то, что давалось так трудно другим девочкам – вычисления скоса плеча и окружности шеи, – оказалось для Томы детской игрой. Лучше бы учительница не заболела, с тоской думала Тома, с порога отправляясь ставить чайник. Лучше бы она десять платьев сшила, чем встретила Алешу… Тома так увлеклась своими переживаниями, что не почувствовала, не увидела того, кто затаился в кладовке перед кухней. Огромная пятерня схватила ее за коричневый рукав школьного платья.
– Иди сюда, кралечка! – притянул он ее к себе, обдав волной тухлого дыхания. – Иди, словцом перекинемся!
– Отстань, – зашипела Тома, отбиваясь от жадных пальцев, их, казалось, больше, чем нужно по человеческой анатомии, и они одновременно были повсюду – под юбкой, оттягивая резинку чулок, мяли грудь под черным фартуком. Почему она не закричала? – вспоминала Тома после историю этой краткой, но яростной борьбы. Ведь тогда бы все переполошились, и она никогда не увидела бы того, что увидела. Но она молчала, как партизан, и только отцепляла эти руки, жалея, что уже не носит девчоночьих байковых панталон, которые они с одноклассницами подвертывали, чтобы не были видны из-под юбки. Слезы душили ее – да как он смеет! Болван, деревенщина! Я – Амилахвари! – вдруг всплыло в голове любимое мамино. Впервые Тома подняла на него глаза, на секунду ослабив оборону под юбкой: он был похож на пьяного, зенки казались еще меньше и тусклее, чем обычно, над верхней губой, между редкими волосками усиков поблескивали капельки пота. Тома размахнулась со всей силы и ударила по широкой, чуть косоватой монгольской скуле. Он охнул и от неожиданности убрал ладонь с ее груди, схватившись за щеку.