Николай Псурцев - Голодные прираки
Именно так я себе сейчас и сказал, про себя, конечно, мысленно, да и к тому же очень тихо, так, что сам едва услышал, и не сразу понял, что сказал, а когда понял, повернулся резко вправо, сложно это было, в очень неудобной позе я пребывал, но сумел – навык – и с размаху сильно ударил старлея по запястью правой руки, в которой он пистолет держал, и, не удостоверясь, выпал пистолет у него из ладони или нет, кулаком той же правой своей руки въехал старлею круто в переносицу, после чего стремительно влево развернулся и пяткой левой ноги рядом стоящему сержанту в промежность попал и тут же быстро той же пяткой в лоб ему угодил – старался. Упали милиционерики одновременно, сморщенные и недовольные очень, но бессильные что-либо сделать, потому что без сил уже были вследствие моих обессиливших их неслабых ударов. Прежде чем уйти, я у старлея из внутреннего кармана кителя удостоверение вынул, посмотрел, кто таков этот старлей, стонущий и белками закатившихся глаз на меня сверкающий. «Зам. начальника отделения милиции… старший лейтенант милиции Койка Михаил Ремович», – прочитал я и подумал мимоходом, что с удовольствием и восторгом, выразившемся в удушающе счастливых снах, поспал бы сейчас на койке. Отойдя уже на несколько шагов в сторону от павших милиционеров, вернулся, отшвырнул носком кроссовки пистолет от старлея подальше, под машину и только тогда уж расстался с милиционерами окончательно – на нынешнюю минуту, конечно, – уточняю. Потому что дальнейшие события, которые могут последовать за этими событиями, их развитие предсказывать или даже просто прогнозировать не берусь – не могу, потому что знаю, что все равно предскажу или спрогнозирую неверно, знаю, да, и не хочу, потому что знаю.
А машины, белые, красные, синие, черные, салатовые, розовые, морковные, желтые и прочие другие разные, а также комбинированные, катили себе на колесах по не свежему осеннему шоссе. И водители их в мою сторону совсем не смотрели, так же, как и водители прежде проезжавших машин не смотрели в сторону милиционеров, когда они падали, а если и смотрели, то не обращали внимания, а если и обращали внимание, то не придавали значения, а если и придавали значение, то сильнее нажимали на акселератор и ехали еще быстрее, чем ехали, потому что ведь ехали они по своим делам, а не по моим, поэтому и ехали, не останавливаясь, так я думаю, и если я неправильно думаю, то скажу себе, что я правильно думаю, и тогда я буду действительно правильно думать именно так, как думаю сейчас, потому что я сказал себе, что это так. Я усмехнулся и нашел, что погода великолепна, несмотря на тучи и на почти что вечерний сумрак, и нетеплую прохладу и зудящую в воздухе боль. На другой стороне шоссе было не хуже и даже не лучше, чем и на той стороне шоссе, которую я только что оставил. В сотне метров от шоссе там стояли многоэтажные дома. Возле домов стояли высокие фонарные столбы. А вокруг домов и столбов ходили невысокие люди, обитатели города, в котором я жил, – очень большого города, самого большого в этой стране. Я знал об этом, но никогда никому не говорил, и для меня до сих пор остается загадкой, откуда и другие знают об этом. Я решил тотчас поразмыслить над этим, но вдруг увидел проходящую мимо безобразно-некрасивую женщину, и мысли мои потекли в другом направлении – таких женщин, размышлял я, много в нашем городе, и я преклоняюсь перед ними, потому что они героини и героизм их заключается в двух вещах: во-первых, негероические люди с такими рожами просто жить не стали бы, уснули бы где-нибудь на рельсах или в полете с десятого этажа, и, во-вторых, среди них есть такие, которые, если не считают себя красавицами, то во всяком случае мнят себя привлекательными. Ну разве это не подвиг – с такой внешностью жить и уважать себя. Я преклоняюсь перед ними, честное слово. Я шел по улицам, сунув руки в карманы куртки, и глядел по сторонам, и считал героинь: триста пятьдесят, тысяча двести, двести шестьдесят тысяч, семь сто двадцать одна, на втором миллионе сбился со счета.
Поднимаясь по лестнице в свою квартиру, посмотрел на часы. Я шел по городу три часа тридцать четыре минуты. Я отдохнул, пока шел, расслабился, но спать все же хотел. И вряд ли я хотел спать от напряжения, вызванного дракой с милиционерами на шоссе, нет, скорее оттого, что я просто не сомкнул глаз всю прошлую ночь. Я трахался, пил, опять трахался, курил травку, опять пил, опять трахался. Ничего интересного. И утомительно. Но все же лучше, чем ничего. Делать все равно ведь что-то надо. Я не могу ничего не делать, а делать мне нечего. Уже пятый год я маюсь оттого, что мне нечего делать, а ничего не делать я тоже не могу, и что делать дальше, не знаю. Я работаю, конечно, жить-то на что-то надо, не воровать же (да и не могу я воровать, идиосинкразия у меня к таким бабкам, пока во всяком случае), но работа моя дерьмо, работодатели дерьмо и переводы, которые я делаю, тоже дерьмо. Хотя переводчик я классный, но я не люблю переводить, я просто умею это хорошо делать, и все, но не люблю. Я работаю на большую и богатую фирму. И фирма эта тоже дерьмо. Эта фирма производит компьютеры. И компьютеры мне эти нравятся. Хотя на самом деле эти компьютеры тоже дерьмо. Мне просто вообще нравятся компьютеры – все. Правда, я в них ни черта не понимаю, несмотря на то, что перевел уже гору инструкций о том, как ими пользоваться. Но это не имеет никакого значения, понимаю я или не понимаю – компьютеры мне просто нравятся, нравятся и больше ничего. Совсем.
Пакетик с травкой я спрятал, как обычно, в коридоре в металлическом стенном ящике, расположенном рядом с лифтом, там, где установлен электросчетчик для квартир. Приговаривал, пряча: «От греха подальше, мало ли, мало ли…» Я доверял своим «мало ли», когда знал, что им надо доверять. Это знание приходило внезапно – когда я его не ждал, естественно, раз внезапно, точно так же, как не приходило внезапно, когда я его все-таки ждал. И когда оно тем не менее не приходило, тогда я радовался, что оно, паскудное, не пришло, – пел, танцевал, ходил в присядку, играл на дудочке, занимался онанизмом, глядя на пролетающих птиц, и категорически запрещал себе вспоминать то хорошее, что происходило со мной в моей недолгой жизни и, тем более, что еще может произойти со мной в моей предолгой жизни.
За дверью, перед которой я сейчас стоял, была моя квартира. Там я жил с тех пор, как ушел от своей второй жены и женился на самом себе – идеальный брак. Уходя от жены, я уже знал, что, собственно, никогда и не любил ее – ни до свадьбы, ни, тем более, после нее, а женился на своей жене только исключительно потому, что женился, и не более того. Точно так же я женился первый раз, до войны, когда был еще молод и дурковат. Мне совершенно не хотелось трахаться со своей первой невестой, ходить с ней в кино, пить спиртные напитки, сидеть за праздничным столом, смотреть, как она переодевается, слышать, как она громко и сытно мочится в туалете, как она икает, сморкается, стрижет ногти, бреет подмышки, слушать, как она говорит, что любит меня. Но я тем не менее женился. Провожая меня на войну, она не плакала и не клялась в верности и не обещала ждать меня даже мертвого, а просто сказала, что я сука и что я готов на все, даже на смерть, лишь бы не жить с ней. И только тогда, после этих слов я в первый раз по-настоящему понял, что так оно и было на самом деле.
Я забыл о своей первой жене тотчас, как только сел в автомобиль и поехал в аэропорт. Напрочь. Начисто. Когда мы пришли разводиться в загс во время моего первого отпуска, я чувствовал себя там очень неловко – мне неудобно было спросить, как ее зовут, мою первую жену, а сама она себя по имени, естественно, как любой нормальный человек, не называла. Силясь вспомнить ее имя, я довел себя почти до истерики. Я перевернул в приемной загса столы, поломал все стулья, матерясь, выкинул в окно какого-то затруханного мужичишку, который пришел расписываться с такой же затруханной бабенкой (и правильно сделал, что выкинул, говорил я себе, на хрена таким уродам жениться, да еще плодить потом таких же уродливых детей), и после всего умчался в туалет. Там облегчился с удовольствием и, сидя на унитазе, вдруг понял, что какая, на хрен, мне разница, как ее зовут, если я с ней развожусь и больше никогда ее не увижу. Я вернулся, поставил на место столы и стулья и извинился перед всеми. Выпрыгнул в окно – первый этаж – и по просьбе затруханной бабенки я полчаса искал ее затруханного мужичонку, но так и не нашел его, к счастью своему и к несчастью тут же скоропостижно скончавшейся, видимо, от горя, затруханной бабенки. Получив паспорта со штампами о разводе, мы со своей бывшей женой еще какое-то недолгое время вместе ходили по близлежащим магазинам, вежливые и свободные, делали покупки, шутили и смеялись. «Хороший она человек, – при прощании подумал я, разглядывая ее большеглазое, пухлогубое, худое лицо. – Только зачем родилась?» Как ее звали, я потом все-таки узнал – подсмотрел у себя в паспорте – Елизавета ее звали. Но я не поверил паспорту. Я был твердо убежден, что ее звали как-то по-другому. Но как?… Если бы я хотел, я бы выяснил это. Но я не хотел.