Гилберт Честертон - Мудрость отца Брауна (рассказы)
– Что вы знаете? – не выдержал Гуд.
– Чем он занимается, – ответил священник.
Он семенил по комнате, как-то бессмысленно глядя на вещи и бессмысленно хихикая над каждой, что, естественно, всех раздражало. Сильно смеялся он над черным цилиндром, еще сильней – над осколками, а капля крови чуть не довела его до судорог. Наконец он обернулся к угрюмому Гуду.
– Доктор! – восторженно вскричал он. – Вы – великий поэт! Вы, словно Бог, вызвали тварь из небытия. Насколько это чудесней, чем верность фактам! Да факты просто смешны, просто глупы перед этим!
– Не понимаю, – высокомерно сказал Гуд. – Факты мои неоспоримы, хотя и недостаточны. Я отдаю должное интуиции (или, если вам угодно, поэзии) только потому, что собраны еще не все детали. Мистера Кана нет…
– Вот-вот! – весело закивал священник. – В том-то и дело – его нет. Его совсем нет, – прибавил он задумчиво, – совсем; совершенно.
– Вы хотите сказать, его нет в городе? – спросил Гуд.
– Его нигде нет, – ответил Браун. – Он отсутствует по сути своей, как говорится.
– Вы действительно полагаете, – улыбнулся ученый, – что такого человека нет вообще?
Священник кивнул.
Орион Гуд презрительно хмыкнул.
– Что ж, – сказал он, – прежде чем перейти к сотне с лишним других доказательств, возьмем первое – то, с чем мы сразу столкнулись. Если его нет, кому тогда принадлежит эта шляпа?
– Тодхантеру, – ответил Браун.
– Она ему велика! – нетерпеливо крикнул Гуд. – Он не мог бы носить ее.
Священник с бесконечной кротостью покачал головой.
– Я не говорю, что он ее носит, – ответил он. – Я сказал, что это его шляпа. Небольшая, но все же разница.
– Что такое? – переспросил криминолог.
– Нет, подумайте сами! – воскликнул кроткий священник, впервые поддавшись нетерпению. – Зайдите в ближайшую лавку – и вы увидите, что шляпник вовсе не носит своих шляп.
– Он извлекает из них выгоду, – возразил Гуд. – А что извлекает из шляпы Тодхантер?
– Кроликов, – ответил Браун.
– Что? – закричал Гуд.
– Кроликов, ленты, сласти, рыбок, серпантин, – быстро перечислил священник. – Как же вы не поняли, когда догадались про узлы? И со шпагой то же самое. Вы сказали, что на нем нет раны. И правда – рана в нем.
– Под рубашкой? – серьезно спросила хозяйка.
– Нет, в нем самом, внутри, – ответил священник.
– А, черт, что вы хотите сказать?
– Мистер Тодхантер учится, – мягко пояснил Браун. – Он хочет стать фокусником, жонглером и чревовещателем. Шляпа – для фокусов. На ней нет волос не потому, что ее носил лысый Кан, а потому, что ее никто не носил. Стаканы – для жонглирования. Тодхантер бросал их и ловил, но еще не наловчился как следует и разбил один об потолок. И шпагой он жонглировал, а кроме того, учился ее глотать. Глотанье шпаг – почетное и трудное дело, но тут он тоже еще не наловчился и поцарапал горло. Там – ранка, довольно легкая, а то бы он был печальней. Еще он учился освобождаться от пут и как раз собирался высвободиться, когда мы ворвались. Карты, конечно, для фокусов, а на пол они упали, когда он упражнялся в их метании. Понимаете, он хранил тайну, фокусникам нельзя иначе. Когда прохожий в цилиндре заглянул в окно, он его прогнал, а люди наговорили таинственного вздора, и мы поверили, что его мучает щеголеватый призрак.
– А как же два голоса? – удивленно спросила Мэгги.
– Разве вы никогда не видели чревовещателя? – спросил Браун. – Разве вы не знаете, что он говорит нормально, а отвечает тем тонким, скрипучим, странным голосом, который вы слышали?
Все долго молчали. Доктор Гуд внимательно смотрел на священника, странно улыбаясь.
– Да, вы умны, – сказал он. – Лучше и в книге не напишешь. Только одного вы не объяснили: имени. Мисс Макнэб ясно слышала: «Мистер Кан».
Священник по-детски захихикал.
– А, – сказал он, – это глупее всего. Наш друг бросал стаканы и считал, сколько словил, а сколько упало. Он говорил: «Раз-два-три – мимо стакан, раз-два-три – мимо стакан…»
Секунду стояла тишина, потом все засмеялись. Тогда лежащий в углу с удовольствием сбросил веревки, встал, поклонился и вынул из кармана красно-синюю афишу, сообщавшую, что Саладин, первый в мире фокусник, жонглер, чревовещатель и прыгун, выступит с новой программой в городе Скарборо в понедельник, в восемь часов.
Разбойничий рай
Прославленный Мускари, самобытнейший из молодых итальянских поэтов, быстро вошел в свой любимый ресторан, расположенный над морем, под тентом, среди лимонных и апельсиновых деревьев. Лакеи в белых фартуках расставляли на белых столиках все, что полагается к изысканному завтраку, и это обрадовало поэта, уже и так взволнованного свыше всякой меры. У него был орлиный нос, как у Данте, темные волосы и темный шарф легко отлетали в сторону, он носил черный плащ и мог бы носить черную маску, ибо все в нем дышало венецианской мелодрамой. Держался он так, словно у трубадура и сейчас была четкая общественная роль, как, скажем, у епископа. Насколько позволял век, он шел по миру, словно Дон-Жуан, с рапирой и гитарой. Он возил с собой целый ящик шпаг и часто дрался, а на мандолине, которая тоже передвигалась в ящике, играл, воспевая мисс Этель Харрогит, чрезвычайно благовоспитанную дочь йоркширского банкира. Однако он не был ни шарлатаном, ни младенцем; он был логичным латинянином, который стремится к тому, что считает хорошим. Стихи его были четкими, как проза. Он хотел славы, вина, красоты с буйной простотой, которой и быть не может среди туманных северных идеалов и северных компромиссов; и северным людям его напор казался опасным, а может – преступным. Как море или огонь, он был слишком прост, чтобы ему довериться.
Банкир с дочерью остановились в том самом отеле, чей ресторан Мускари так любил; собственно, потому он и любил этот ресторан. Но сейчас, окинув взглядом зал, поэт увидел, что англичан еще нет. Ресторан сверкал, народу в нем было мало. В углу, за столиком, беседовали два священника, но Мускари, при всей его пламенной вере, обратил на них не больше внимания, чем на двух ворон. От другого столика, наполовину скрытого увешанным золотыми плодами деревцем, к нему направился человек, чья одежда во всем противоречила его собственной. На нем был пегий клетчатый пиджак, яркий галстук и тяжелые рыжие ботинки. По канонам спортивно-мещанской моды, он выглядел и до грубости кричаще, и до пошлости обыденно. Но чем ближе подходил вульгарный англичанин, тем яснее видел удивленный тосканец, как не соответствует костюму его голова. Темное лицо, увенчанное черными кудрями, торчало, как чужое, из картонного воротничка и смешного розового галстука; и несмотря на жуткие несгибаемые одежды поэт понял, что перед ним – старый, забытый приятель по имени Эцца. В школе он был вундеркиндом, в пятнадцать лет ему пророчили славу, но, выйдя в мир, он не имел успеха ни в театре, ни в политике, и стал путешественником, коммивояжером или журналистом. Мускари не видел его с тех пор, как он был актером, но слышал, что превратности этой профессии совсем сломили и раздавили его.
– Эцца! – воскликнул поэт, радостно пожимая ему руку. – В разных костюмах я тебя видел на сцене, но такого не ждал. Ты – и англичанин.
– Почему же англичанин? – серьезно переспросил Эцца. – Так будут одеваться итальянцы.
– Мне больше нравится их прежний костюм, – сказал поэт.
Эцца покачал головой.
– Это старая твоя ошибка, – сказал он, – и старая ошибка Италии. В шестнадцатом веке погоду делали мы, тосканцы: мы создавали новый стиль, новую скульптуру, новую науку. Почему бы сейчас нам не поучиться у тех, кто создал новые заводы, новые машины, новые банки и новые моды?
– Потому что нам все это ни к чему, – отвечал Мускари. – Итальянца не сделаешь прогрессивным, он слишком умен. Тот, кто знает короткий путь к счастью, не поедет в объезд по шоссе.
– Для меня итальянец – Маркони[2], – сказал Эцца. – Вот я и стал футуристом и гидом.
– Гидом! – засмеялся Мускари. – Кто же твои туристы?
– Некий Харрогит с семьей, – ответил Эцца.
– Неужели банкир? – заволновался Мускари.
– Он самый, – сказал гид.
– Что ж, это выгодно? – спросил Мускари.
– Выгода будет, – странно улыбнулся Эцца и перевел разговор. – У него дочь и сын.
– Дочь богиня, – твердо сказал Мускари. – Отец и сын, наверное, люди. Но ты пойми, это все доказывает мою, а не твою правоту. У Харрогита миллионы, у меня – дыра в кармане. Однако даже ты не считаешь, что он умнее меня, или храбрее, или энергичней. Он не умен; у него глаза, как голубые пуговицы. Он не энергичен; он переваливается из кресла в кресло. Он нудный старый дурак, а деньги у него есть, потому что он их собирает, как школьник собирает марки. Для дела у тебя слишком много мозгов. Ты не преуспеешь, Эцца. Пусть даже для делового успеха и нужен ум, но только глупый захочет делового успеха.
– Ничего, я достаточно глуп, – сказал Эцца. – А банкира доругаешь потом, вот он идет.