Шарль Эксбрайя - Оле!… Тореро!
– Хорошо,- сказала вдова, - я уйду, но поверьте, сеньора, что в Триану я вернусь с поднятою головой!
Каким-то двойным смыслом это замечание особо задело Консепсьон, и она стала задираться, как девчонка:
– И я тоже!
– Вы? Вот уж никогда!
– Почему?
– Потому что там вам никогда не простят того, что вы погубили самого великого матадора, когда-нибудь родившегося в Триане!
Удар был неожиданным, и Консепсьон потеряла весь свой напор.
– Вы говорите чушь! Я никогда и никого не губила!
– Не губили? А Рохиллья? Эстебан Рохиллья, которому вы, и это знали все, давали слово? Каким он стал с того дня, как вы предали его ради этой куклы из Валенсии?
– Уходите!
– Конечно же, я уйду. И не нужно становиться в позу величия, ведь я служила у вашего отца еще до вашего рождения. Кстати, ваш отец тоже не может простить вам того, что вы сделали с Эстебаном.
Я на цыпочках вышел и вернулся через четверть часа, стараясь топать погромче. У Консепсьон были красные глаза. Она взяла меня за руку:
– Эстебанито! Это правда, что ты больше не выступаешь из-за меня?
– Ты об этом много думаешь?
– Да.
– Не мучай себя…
* * *
Целых шесть лет мы жили в бешеном ритме беспрерывных выступлений. С приходом сезона мы едва успевали переезжать с одной корриды на другую. Мы исколесили весь полуостров, от Саламанки и до Мурсии, от Севильи до Мадрида. Консепсьон, которая разбиралась в корриде не хуже меня, становилась все мрачнее: от нее невозможно было скрыть того, что Луис не становился уверенней в себе. Его ноги были по-прежнему слабы, и каждый раз можно было ожидать несчастья. "Очарователь из Валенсии" мог производить прекрасное впечатление на кого угодно, но только не на нас. Слишком много раз в жизни я видел страх в глазах матадоров, поэтому сразу же замечал его в лихорадочном взгляде Луиса, когда он подходил к баррера[11] за шпагой и мулетой. Вначале этот страх был довольно редким явлением: только два или три раза за сезон его одолевало такое состояние. Затем он стал появляться все чаще. Теперь каждый или почти каждый раз его охватывала настоящая паника. И когда в Аранхесе он стал на колени перед быком, что вызвало у публики восхищение, я понял, что он сделал это только потому, что ноги его больше не держали. Консепсьон, которая раньше нас повсюду сопровождала, перестала с нами ездить. У нее больше не было сил видеть натянутую улыбку этого человека, который неизвестно каким чудом находил в себе силы скрывать страх перед быком, маскируя его привычной элегантностью. Изгиб спины, напряжение рук и ног выдавали страх, уже ставший неотъемлемой частью его самого.
Я не чувствовал ненависти к Луису, хоть он и отнял у меня Консепсьон. Он был моим другом, моим товарищем по оружию, и всякий раз, когда я наблюдал за его поединком, тревога сжимала мне горло: с каждым днем для меня становилось все очевидней, что однажды "Очарователь из Валенсии" не сможет уберечься от корнады[12], против которой будут бессильны и Пресвятая Дева, и хирурги. По мере того, как у Луиса накапливались миллионы песет, я все больше желал, чтобы он ушел с арены в зените своей славы и поселился в красивой усадьбе, купленной недалеко от Валенсии.
Через десять лет после посвящения в тореро Луис считался одним из лучших матадоров Испании. Он сохранил стройную фигуру и бархатный взгляд, напоминающий нашим матерям о нежных взорах Рудольфо Валентино, запечатленного крупным планом на экране. Я же, наоборот, постарел, и Консепсьон тоже. Она всегда так сильно переживала, когда мы ехали выступать, что садилась у телефона и не отходила от него до моего звонка и сообщения о том, что все прошло хорошо и что ее муж был великолепен. Это давало ей несколько дней передышки, потом все начиналось снова. С каждым годом я замечал все больше морщин у ее глаз, и, главное, она окончательно потеряла веру, столь необходимую для супруги тореро.
Еще одно горе Консепсьон заключалось в том, что у нее не было детей. Быть может это случилось из-за того, что Луис постоянно был в разъездах? Я, со своей стороны, несмотря на нежность к подруге детства, не очень сожалел об отсутствии ребенка, который стал бы осязаемым воплощением любви, когда-то принадлежавшей мне. Родись у Консепсьон мальчик - он заставил бы меня переживать, что это не мой сын; если бы была девочка - она бы напоминала мне ту девчонку, для которой я когда-то устраивал представления на берегу Гвадалквивира.
Когда в нашу жизнь вошел Пакито, все изменилось.
* * *
Луис постоянно отказывался от выступлений в Мексике. Он считал, что достаточно устает во время сезона в Испании и едва успевает отдохнуть за зиму. Но однажды ему сделали такое заманчивое предложение, что его уверенность поколебалась. И когда еще, в довершение, Консепсьон согласилась его сопровождать, он уступил. У нее уже, очевидно, не было сил надолго оставаться одной и ожидать уже не телефонных звонков, а писем и телеграмм. Итак, она ехала вместе с нами. Мы взяли с собой старшего пикадора Рафаэля Алохью, который должен был сделать все возможное, чтобы "Очарователь из Валенсии" блестяще выглядел на арене. С нами следовали два бандерильеро, которые выступали с Луисом с самого начала - Мануэль Ламорилльйо и Хорхе Гарсиа. Короче говоря, у нас получилось нечто вроде семейного путешествия.
Мексиканцы, которые отдают предпочтение именно зрелищной стороне корриды, высоко оценили манеру ведения боя Луиса. Это были триумфальные гастроли. Быки попадались легкие и бесхитростные, а публика, богато украшенная золотом, была щедрой и радушной.
Однажды февральским вечером, который я запомнил на всю жизнь, мы сидели во внутреннем дворике небольшой гостиницы в Гвадалахаре[13], где незадолго до этого блестяще выступал Луис. Консепсьон смеялась, на время избавившись от своих переживаний, и ее смех воскрешал в моей памяти наше детство. Луис отдыхал, устроившись в кресле, а я готовил статью для мадридских журналистов.
Он появился совершенно незаметно. Это был мальчик лет двенадцати, худощавый, красивый, со сверкающим взглядом. Как загипнотизированный, он смотрел на Луиса. Одежда ребенка свидетельствовала о том, что он пришел к нам вовсе не за милостыней. Консепсьон спросила первой:
– Чего тебе, малыш?
Он даже не повернул голову в ее сторону. Продолжая неотрывно смотреть на Луиса, он вдруг упал перед ним на колени и стал горячо умолять:
– Возьмите меня с собой, сеньор Вальдерес! Я хочу стать таким же великим матадором, как вы… Возьмите меня!
Мы с большим трудом успокоили паренька, и только после этого он смог рассказать нам, что зовут его Пакито Лакапаз и что живет он в пригороде Гвадалахары вместе с матерью. Подарив ему платок с вышитыми инициалами Луиса Вальдереса, мы наивно решили, что избавились от него. Когда он ушел, Консепсьон предалась мечтаниям, в которых нам, очевидно, не было места. Хорошо зная ее, я понимал, что в то время, как Луис говорил о своих прошлых и будущих выступлениях, она думала об этом мальчике, который мог бы быть ее сыном.
Назавтра Пакито опять появился. Все уговоры Консепсьон оказались напрасными. Он приехал за нами даже в Вера-Круз, и, как оказалось, совершил это путешествие на подножке товарного вагона. Мы усадили совершенно уставшего мальчугана в большую американскую машину, предоставленную нам для переездов, и объявили Пакито, что он допущен в мир корриды, чему он был несказанно рад. Я чувствовал, что Консепсьон все больше привязывалась к нему, и стал замечать, что даже во время выступлений она чаще смотрела не на Луи, а на Пакито, стоящего со мной в каллехоне. Он сопровождал нас и в Монтеррей, и в Мериду, и в Тампико, а во время последнего выступления "Очарователя из Валенсии" даже подал Луису мулету и шпагу в последнем терцио[14]. Собираясь уезжать из Мексики, мы решили отметить наш последний вечер в этой стране, пригласив единственного гостя, которому завидовали все афисионадос[15] - Пакито. Луис как раз завязывал галстук, когда Консепсьон спросила:
– А Пакито?
Луис удивленно обернулся.
– Что Пакито?
– Мы берем его с собой?
– Берем? Ты хочешь взять его с нами в Испанию?
– Да.
– Ты с ума сошла?!
– Думаю, что с ума сойдет он, если мы его оставим.
– Но у него же есть мать, Консепсьон!
Она ответила с присущим любящим женщинам эгоизмом:
– Ну и что?
– Мы не имеем права отнимать у нее сына!
– Мы его не отнимаем, ведь он едет по собственному желанию.
Спор обещал стать бесконечным, и Луис, сдавшись, обернулся ко мне:
– Что ты об этом думаешь, Эстебан?
Если быть честным, то я думал, что огорчение Пакито рано или поздно пройдет, но очевидно, из желания угодить Консепсьон, я солгал: