Кейт Эллисон - Секрет бабочки
Джереми.
P.S. Тебе нужен прилежный напарник?»
И номер мобильника в самом низу черными чернилами.
Должно быть, записка от Джереми Теру, который вместе со мной писал пробный ШОТ. Он практически каждый день приходит в школу в зеленой линялой футболке с Нилом Янгом[3] на груди и серых обтягивающих джинсах. О Джереми Теру я мало что знаю. Он в легкоатлетической команде, но больше общается с музыкантами, чем со спортсменами. Волосы у него чумовые, цвета лесного пожара.
Я оглядываю коридор. Все разгружают и загружают сумки и портфели, берут с собой домашнее задание, строят планы. Я не подозревала, что он заметил, как я умыкнула карандаш. Не думала, что кто-то мог обратить внимание на то, что я делала, если не считать совсем уж вопиющие случаи: однажды после урока физкультуры я надела футболку наизнанку и остаток дня проходила с полосками от дезодоранта на сиськах.
Я оставляю карандаш приклеенным к дверце, но осторожно вытаскиваю записку. Складываю шесть раз, пока она не становится совсем маленькой, прежде чем сунуть в карман. Каждые несколько секунд ощупываю ее по пути из школы, по неприятным зеленым коридорам, обхожу по широкой дуге стоящих кучкой нескольких футболистов. Кевин Диджулио как раз снимает свитер, стоя у своего шкафчика. Пока он стягивает его через голову, я вижу его голый торс. У него островок темных волос на груди и тонкая полоска, начинающаяся ниже пупка и ныряющая в джинсы.
Я задаюсь вопросом, а есть ли волосы на груди Джереми, представляю себе, как они выглядят — густые, жесткие, рыжие, — и мне становится дурно. Я тут же заставляю себя подумать о ровной глади океана. Именно такой совет дала мне миссис Фрид, школьный психолог. Подумать о ровной глади океана, если я вдруг теряюсь во время контрольной или на уроке. Правда, иногда становится только хуже, потому что мое воображение начинает рисовать что-то покачивающееся на волнах — то тело Орена, то его отрубленную голову.
Наконец я трижды стучу по бедру (тук тук тук), ку-ку, понятное дело, открываю тяжелую темно-синюю дверь старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера[4] и хватаю ртом морозный воздух. Он колет мои легкие, но мне это нравится: в меня одновременно впиваются тысячи крохотных иголок. По дороге домой я несколько раз нащупываю пальцами сложенную в крошечный квадратик записку Джереми, чтобы убедиться, что она не вывалилась из кармана.
* * *Дело в том, что я беру вещи не по своей воле. Должна брать. Мне всегда приходилось совершать некие поступки, с того дня, как мне исполнилось семь лет, но я настаивала, что мне все еще шесть. Не знаю почему, но быть семилетней мне совершенно не нравилось, вызывало ощущение, будто мир слишком накренился в одну сторону. Поначалу все было не так плохо. Всякие мелочи: как выглядит еда на тарелке, потребность съесть зеленый горошек до курицы, потребность надеть обувь на левую ногу раньше правой. Я начала брать всякую ерунду: зубную щетку или шоколадный батончик в продуктовом магазине, использованные корешки билетов в кинотеатре, наклейки у других школьников.
Но после ухода Орена стало хуже. Гораздо хуже. И теперь, когда появляется такое желание, словно сверхчеловеческая сила хватает мое тело и не отпускает, пока вещь, которую я заприметила, не окажется у меня. Вещь, которая мне необходима. И я стремлюсь не взять или украсть, главное для меня иметь и хранить. На веки вечные. Со мной эти вещи в безопасности.
Как я понимаю, если ты всю жизнь переезжаешь из одного мерзкого города в другой, естественно, возникает тяга к прекрасным вещам. Если мы переезжаем, так только туда, где что-то треснуло посередине, где депрессия и разруха вышли на такой уровень, что для борьбы с этим требуются услуги моего отца. В вопросах управления городским хозяйством и помощи попавшим в сложное положение компаниям, говорит он, его услуги более всего требуются забытым городам: Детройту, Балтимору, Кливленду, далее везде.
Когда мы переехали в Кливленд, речь шла о шести месяцах, максимум годе. Но мы живем здесь уже три года, и мои сокровища требуются мне даже больше, чем прежде, хотя бы для того, чтобы проснуться утром. Я должна знать, что красота существует, обладать и окружать ею себя, согреваться ее теплом.
Иногда она нужна мне для того, чтобы дышать. И точно для того, чтобы пережить долгий, полный одиночества день в старшей школе.
* * *Мама стоит в дверях своей спальни, когда я возвращаюсь домой и босиком поднимаюсь по бежевой ковровой дорожке на лестнице. Ее почти черные волосы, как и мои, обрамляют бледное лицо; в них выделяются нити седины, которую я раньше не замечала, серебряные и дикие. Большая, в раме, картина, которая висит на стене у двери — океан, красное небо, кусочек пыльного берега, — цветными отсветами раскрашивает бледность лица мамы. Дальше тянется коридор, пустой, слегка потертый, до комнаты Орена. На ней синие велюровые шаровары, которые стали ей так велики — она очень похудела, — что едва не сваливаются с бедер, и розовая безрукавка с кофейными пятнами на груди. Глаза, как обычно, наполовину закрыты, словно она спит на ходу. Несколькими неделями раньше я приносила ей стакан воды и увидела, что ящик ее прикроватного столика открыт, а в нем — полупустые пузырьки с таблетками: «Анафранил», «Элавил», «Паксил», «Золофт», «Лунеста», «Амбиен»[5]. Я задаюсь вопросом, отличает ли она одно лекарство от другого или просто высыпает на ладонь и ест, как попкорн.
— Мама, — я прикасаюсь губами к холодной щеке, — ты встала. Это хорошо. — Она пахнет кофе и лекарствами, а также чем-то еще. Чем-то знакомым и маминым — это запах ее лавандового мыла, но он слабый, давний.
— Ты слышала о девушке, которую убили? — резко спрашивает она. Ее губы подергиваются. — Прошлой ночью. В доме на Лоррейн-стрит. В восточной части города. Ее застрелили, Ло. — Мама приваливается к стене. Ее глаза мутные, в них зимний холодный туман. До ухода Орена они были солнечными, синими небесами, как в теплый весенний день. — Кто-то просто вошел, приставил пистолет к голове девушки, — она щелкает языком, потом монотонно продолжает: — Все репортеры говорят, что уровень преступности самый высокий за двадцать лет. По их мнению, виноваты наркотики. Это ужас. И они говорят, что будет только хуже.
Лоррейн-стрит — вчера именно там я и была. Сердце ускоряет бег: я представляю себе, что мама слышит, как оно бухает под моей футболкой. Я застегиваю серую куртку с капюшоном до подбородка, на всякий случай, сую порезанную руку в карман и постукиваю по ноге. Девять, девять, шесть.
— Ты знаешь тот район, Ло? — напирает она. — Они называют его Гдетотамом[6]. Городом сбежавших и потерявшихся детей. Множество их живет в пустующих домах, как дикари. — Рукой она приподнимает мой подбородок, ее глаза сверкают. — Ты туда не забредаешь, Пенелопа? С друзьями из школы? — Ее дыхание пахнет сигаретами. Она начала курить несколькими месяцами раньше, у открытого окна своей спальни.
Я отшатываюсь от нее. Она выглядит очень, очень старой.
— Мама, — мягко говорю я, горло горит, — я не хожу в Гдетотам, понимаешь? Никогда не слышала об этом районе.
— Что ж, хорошо. Это все, что я хотела знать. — И тут же ее глаза вновь становятся пустыми. Она возвращается в свою комнату и закрывает дверь.
Я едва сдерживаюсь, чтобы не крикнуть вслед: «Между прочим, мама, у меня действительно есть друзья, с которыми я могу пойти куда угодно». Она ничего не знает о моей жизни. Одиночество — это константа, но я сумела найти решение этой проблемы, научилась жить без мамы.
Научилась жить сама по себе.
* * *Мне не требуется много времени, чтобы найти в Сети статью об убитой девушке.
Статья иллюстрирована рядом фотографий. Лоррейн-стрит. Уродливый желтый дом с маргаритками. Дом, в котором жила убитая девушка.
У меня перехватывает дыхание; все тело холодеет. Шум, который я слышала, — удары — пуля. Я там была. В пятнадцати футах. Может, ближе. Я там была, когда застрелили девушку. Выстрел, который оборвал ее жизнь, почти оборвал и мою.
Я шумно сглатываю.
Господи, я находилась в нескольких шагах от киллера. Я безостановочно проигрываю в голове события: удар, грохот, кусочек металла, вонзившийся в стену рядом со мной, поблескивающий в свете уличного фонаря. Я могла что-то сделать. Могла помочь. Но не сделала и не помогла.
Девушку звали Сапфир. Просто Сапфир. Это все, что о ней узнали. Девятнадцати лет и стриптизерша. Танцевала в расположенном в Гдетотаме клубе, который называется «Десятый номер». На каждой фотографии она сильно накрашена — серая тушь для ресниц и излишне много румян. У нее сердитые глаза, а губы сине-лиловые, и помада этого цвета ей каким-то образом очень к лицу. Выглядит она старше девятнадцати — наверное, из-за всей этой косметики.