Ольга Тарасевич - Последняя тайна Лермонтова
Красивее гор нет ничего на свете. В этом не было никаких сомнений до тех пор, пока Мария Акимовна, тетка, не решилась почитать после обеда всем детям из толстой книги...
Великолепные картины!
Престолы вечные снегов,
Очам казались их вершины
Недвижной цепью облаков,
И в их кругу орел двуглавый,
В венце блистая ледяном,
Эльбрус огромный, величавый,
Белел на небе роковом...
У Марии Акимовны черные глаза, и еще она смешно морщит носик, на сочно-красных губах ее то и дело расцветает ласковая улыбка.
Только вот теперь все это не важно, совершенно не важно.
Исчезает гостиная, и притихшие светловолосые кузины, только странные певучие слова рисуют горные пейзажи, притом прелестнее, чем самая искусная акварель.
– Что это? – прошептал Мишель, когда голос тетки умолк. И протянул дрожащие руки к книге: – О, позвольте мне взглянуть на нее!
– Стихи Пушкина, – отдав тяжелый том, Мария Акимовна взяла со стола веер и стала обмахивать разрумянившееся лицо. – Парит, быть дождю... А неужто гувернер не читал тебе этих стихов?
Любимый Капэ вмиг сделался ненавистным. Старый солдат, после войны он остался в России, однако был безмерно предан Наполеону. Гувернер знал тонкости сражений, и часами говорил о них. Но о стихах, Пушкине, досада какая – ни слова! Утаил такую красоту! Или не знал?! А, все одно – позор, преступление!
Спрятавшись в беседке, увитой виноградом, Мишель наслаждался каждой строкой и всяким словом «Кавказского пленника».
– Les poиmes, c`est mieux que la musique, c`est plus fort que les tableaux[4] – невольно срывалось с губ его.
И нельзя было даже подумать, что в один день наскучит читать эту книгу. Надоест смотреть на горы. И мечты – эх, хорошо было бы ухватиться за облака и прокатиться над грохочущим в долине Подкумком – станут совсем другими.
Только вот случилось все именно так. Мир сначала замер. А потом вдруг разлетелся, как осколки от разбившейся бабушкиной чашки...
Мишель не сразу заметил ее среди возившихся в гостиной кузин. Девочки репетировали танцы к детскому балу.
Кружатся яркие ситцевые платьица, летят локоны, звенит смех – рассыпался словно букет колокольчиков по комнате.
Что-то там, в той зале, было нужно отыскать – альбом с маменькиными стихами или акварельные краски, теперь уже не вспомнить. Исчезли разом все мысли, и кузины уже почти невидимы, только светят, сияют дивные голубые глаза. У нее светлые, до снеговой белизны, волосы, прелестный розовый ротик...
Прочь, скорее прочь!
Чтобы, укрывшись в саду, среди сладко пахнущих цветов, вспоминать ангельский взгляд, дивные локоны и губки, нежные, как лепестки роз...
Он не решался спросить имя чудесной гостьи. Да что там – не мог даже просто подойти к ней, ноги не двигались, и глаза отчего-то наполнялись слезами[5].
– Мишель влюбился, влюбился!
Ох уж эти кузины! Ничего от них не скроешь! И, конечно, он бы к ним даже не приближался – если бы не появлялась среди девочек она, с глазами, как у ангела. И не было горше тех дней, когда любимый ангелочек вдруг по какой-то неизвестной причине не приходил в гости к несносным сестрам.
За счастием отъезд подкрался незаметно, с ловкостью черкеса, с неизбежностью опускающегося ножа гильотины.
Разлука пугала глубокой стылой пропастью. И понятно становилось, что придется прощаться с самой сильной и красивой любовью. «Не свидимся с ней больше никогда», – тревожно кольнуло сердце.
Потом боль прошла, светлое нежное чувство, чуть приглушенное, осталось.
Полнится душа мечтами.
Повторить бы все в точности – путь на воды, горы, стихи. И – как апогей, как кульминация – сияние чистых голубых глаз милого ангела...
... Намечтавшись и опустошив бонбоньерку с цукатами, Мишель соскользнул с подоконника, покосился на свою кровать с высокими подушками и теплым одеялом.
Спать решительно не хотелось.
И почему взрослые люди всю ночь напролет храпят в постелях?
Вздор! Вздор и чушь! Право же, жалко тратить на сон так много времени!
Стараясь не скрипеть рассохшимися половицами, Мишель выскользнул за дверь.
А хотя бы и пробраться в кладовку, взять засахаренных груш. Все лучше, чем вертеться с бока на бок.
Он спустился со второго этажа вниз, пошел по коридору, миновал гостиную, потом классную комнату. И взволнованно прошептал:
– Mon Dieu, non ! Tous mes projets sont réduits а néant![6]
Не показалось.
Нет, не показалось.
Дрожит у двери кладовой полоска света. Там горит свеча. И раздаются негромкие девичьи голоса:
– Еще окорока надо к завтраку подать, барыня сказывала. Да тише, тише, огонь задуешь. Окорок для маленького барина особенный имеется. Вон в том углу, бери, отрезай. И яиц тоже возьми.
– Балует мальчонку Елизавета Алексеевна.
«Катя с Дуняшей? Ах, что же они так долго не управятся! Босиком стоять весьма зябко, – с неудовольствием подумал Мишель, опускаясь на пол. – Сейчас девушки уйдут, и я тогда...»
– А кого ей еще баловать? Дочь в могиле давно, преставилась бедняжечка, доконал ее муж.
– Да уж, натерпелись мы от него. Ни одной юбки не пропустит...
Горький вздох невольно вырвался из груди Мишеля.
Мамочка... Воспоминания не сохранили ее черты. Только фигуру, тонкую, в белом полупрозрачном платье, за черным роялем. И в гробу маменькино лицо было спрятано за плотной вуалью. Кадил поп, читал из Евангелия, а отец, закрыв платком лоб, стоял, не шелохнувшись. Все происходящее тогда казалось вовсе не страшным. Просто мамочка уснула, и взрослые: родня, дворовые даже как-то торжественны. Страшно стало потом. И теперь тоже очень, очень жутко, все глубже прорастает в сердце боль. Портрет темноволосой женщины с грустными глазами на стене да табличка с именем маменьки в семейном склепе – все, что осталось, и это навсегда...
Так вот отчего, оказывается, бабушка так не любит отца. Он не был добр с мамой... Стало быть, поэтому отца на порог в Тарханы не пускают, а отпустить внука в папино имение бабушка все собирается и никак не соберется...
– А старый покойный-то барин, помнишь? Я тот день до смерти не забуду! У стола для господ я хлопотала. Барин уже оделся для маскерада, в маске, плаще черном. Посадил он барыню с доченькой на кресла, сам на диван примостился и говорит: «Ну что, будет Лизанька моя вдовушкой, Машенька – сироткой». А музыка играет, танцуют все, обе они и не поняли ничего. И я ничего не поняла, думаю, загадки одни али глупости, нечего и подслушивать. А барин пошел в свои комнаты, взял пузырек с ядом и отравился. «Собаке – собачья смерть», – сказала только барыня. И поминки не справляла.
– Попил он ей крови... Но у барина покойного какая-никакая, а любовь была. Он на маскерад барыню из соседнего поместья ждал, да Елизавета Алексеевна прознала и сказывала не принимать, вот он и... А зятек ее просто кутила, да к непотребствам склонность имеет.
Девушки говорили что-то еще, но Мишель уже не прислушивался к их разговору.
Стараясь осторожно ступать по скрипучим половицам, он заторопился к себе.
Маменьки больше нет, папа – распутник, дед, веселясь, душу загубил, руки на себя наложил. Ни словечка бабушка про это никогда не молвила.
И вот теперь все ужаснейшие новости и подробности упали, придавили, как тяжелая скала.
Света нет, дышать больно.
К чему все это?
– Ах, хоть бы мне и вовсе не жить, – прошептал Мишель, укрываясь с головой теплым пуховым одеялом. – Никого-то у меня нет. Никому я решительно не нужен. А что бабушка? Я ей забава, я ей утешение. Не меня она любить изволит, а себя во мне...
* * *– Рыжая! Наконец-то! Все в порядке? О, не обольщайся... Да что я, с ума сошел – о тебе волноваться?! Ну что, Рыжая, ты попала. Сама понимаешь: штрафные санкции у нас такие же специфические, как и работа. Опоздала на раздачу – получай самого ароматного мужчину. Он тебя уже заждался. И давай быстрее, не возись там с ним. Дышать нечем.
Рыжая – это я. Но только для друзей, остальные пусть по имени-отчеству обращаются: Наталия Александровна. Почему Рыжая – объяснять, думаю, не надо, и так все ясно. Яркий тициановский пожар полыхает до плеч. Этот огненный колер – химического, если кто дотошен в деталях, происхождения. Мне нравится. Люблю теплые насыщенные краски.
А вот опаздывать – ненавижу! Лучше на час раньше приду, чем на десять минут задержусь. Однако же вот какому-то уроду на черном джипе было совершенно наплевать на мою пунктуальность. Подпер боком моего верного автомобильного друга Филечку, у которого под носом оказался высокий поребрик[7], не дернуться никуда. Пока лупила по громадным колесам, возбуждая сигнализацию, пока мой «Фольксваген» (он же Филя) мужественно объезжал вечные московские пробки... И вот итог! Безнадежно опоздала на утреннюю пятиминутку, где наш начотдела Валера обычно расписывает поступившие на вскрытие в морг трупы конкретным экспертам.