Олег Рой - Капкан супружеской свободы
Николай вошел, грубо хлопнув дверью, и глаза у него были красные, воспаленные, полубезумные, словно не проспавшиеся или пьяные… Но я знаю: он не пил ни вчера, ни накануне. Это было другое опьянение – опьянение властью, криком, чужими предсмертными стонами и революционной удачей: ведь митинг все-таки закончился успешно. Он налил себе холодной воды, залпом опрокинул кружку и вытер усы, покрытые ноябрьским инеем, уже начавшим таять в теплом вагоне. Потом наконец заметил нас с Асей – она проснулась и теперь настойчиво требовала грудь, – жестко усмехнулся, сказал:
– Ты все с младенцем возишься. Какая ты у меня… мадонна-кормилица сделалась.
Я не стала отвечать. Да и что тут скажешь?.. Девчушка гулила и улыбалась у меня на руках, пускала пузыри, и мне забавно и радостно было смотреть на нее и думать, как похожа она на мою маму и – отчего-то – особенно на брата Митю. От Николая, от его яростной, яркой внешности ничего нет в ее тонких и милых чертах.
Я уверена была, что, напившись воды, он вновь побежит на перрон; у комиссаров всегда бывает много дела во время коротких наших остановок – ведь дезертиров и перебежчиков надо судить, собирать сведения о деникинских бойцах, ловить белых офицеров, которые не успели уйти вместе со своей армией. Мы словно дышим Деникину в затылок, мы идем след в след за теми, с кем танцевала я несколько лет назад на гимназических балах, кто был другом нашему Мите и кого так сильно стала я презирать за косность и равнодушие к страданиям народа, познакомившись с Николаем… Только вот отчего-то теперь мне особенно нетерпеливо хотелось, чтобы испарилась, исчезла вся эта классовая неурядица, чересполосица, мука, и так же точно исчез бы, испарился с моих глаз этот небритый, жесткий, с воспаленным волчьим взглядом человек.
Но муж в этот раз не торопился уходить из вагона. Он присел рядом с нами, неторопливо затянулся махоркой и, заметив, как сморщилась и закрутила головкой дочка, виновато принялся отгонять едкий дым от ребенка.
– Мне нужно, чтобы ты появилась вместе со мной в нашем штабе, здесь, уже сегодня, – внезапно сказал он.
Я вздрогнула.
– Зачем? – Наверное, в моем тоне было искреннее и удивленное непонимание, потому что Николай снизошел до объяснений, чего давно уже не делал в наших разговорах.
– Затем, что товарищи давно не видели нас вместе, в настоящем деле, в революционной гуще. Тебя теперь не бывает среди наших бойцов ни на митингах, ни на партийных дискуссиях, ни на товарищеских судах…
Я не выдержала и поморщилась. Кажется, это было слишком заметно для него, потому что, несмотря на все свое терпение и обычную холодноватую выдержку, муж вдруг в сердцах швырнул окурок на дорогой напольный ковер и вскочил на ноги. Однако я все же сказала, что хотела:
– Революционная гуща, партийные дискуссии, товарищеские суды… Бог мой, Коля, что за казенный, мертвый лексикон! Ты никогда не изъяснялся так в былые времена, ты говорил живые и горячие вещи. Что с тобой случилось?
– Нет, – быстро возразил он, – это я должен спросить: что случилось с тобой, Наташа? Ты что, не понимаешь, что творится вокруг? Не знаешь, не видишь, что советская власть борется сейчас изо всех сил, что только вера, самопожертвование и полная преданность революции могут склонить сейчас чашу весов в нашу пользу? Кругом враги, идет гражданская война, и трудно, почти невозможно разобраться в тех, кто шагает рядом с тобой… Каждый подозревает каждого. А я особенно на виду. И, конечно, те, кто рядом со мной. Ты не забыла, кто ты такая, Наташа? Ты не думаешь, что именно сейчас ты, дворянка, дочь сбежавшего за границу буржуя, сестра белого офицера и жена комиссара красного, находишься под особым наблюдением товарищей по борьбе?
Он уже ходил по вагону, нервничая, повышая тон, сверкая глазами и выражаясь выспренними, рублеными фразами. Я не могла больше слушать все это – изо дня в день, из ночи в ночь! – и потому в который уж раз монотонно и медленно повторила то, что повторяла в такие минуты всегда:
– Я любила тебя и пошла за тобой. Я верила в твое дело, верила в революцию, в общее милосердие и справедливость и потому давно уже не знаю ничего ни о моей семье, ни об отце, сбежавшем за границу буржуе, ни о брате Мите, белом офицере… Я годами мотаюсь с тобой по революционным кружкам, явочным квартирам и агитационным поездам. Я родила тебе дочь и давно уже перестала быть дворянкой, Коля. Во всяком случае, ничто в моем поведении и образе жизни не позволяет больше претендовать на это высокое звание… Чего ты еще хочешь от меня?
Я чувствовала себя смертельно усталой, и, должно быть, в голосе моем было слишком много горечи и несчастья, или, может быть, слишком уж упорно я отворачивала в сторону взгляд… не знаю. Не знаю, в чем было дело, только он подошел и обнял меня, наградив запахом чужого, искуренного дыхания и ледяным, колючим прикосновением все еще холодного от ноябрьской непогоды полушубка.
– Я хочу, чтобы все то, о чем ты только что сказала, – все это, так хорошо известное нам обоим, – стало известно всем, – полушепотом проговорил он. – Я хочу, чтобы никто не сомневался в твоей преданности нашему делу, в том, что ты давно порвала со своими гнилыми корнями, что ты вся – слышишь, вся! – принадлежишь революции. И поэтому ты пойдешь сегодня со мной в штаб и примешь участие в заседании революционного трибунала. Мы будем судить двух дезертиров, перешедших на сторону Деникина, и то, что даже ты, женщина и бывшая дворянка, с негодованием осудишь их, обязательно произведет впечатление на всех колеблющихся, всех слабых и рефлексирующих интеллигентов. Понимаешь, обязательно!
Мне пришлось резко рвануться в сторону, чтобы вывернуться из его медвежьих объятий и суметь посмотреть ему прямо в глаза.
– Ты заботишься обо мне, Николай? О том, чтобы укрепилась моя революционная репутация и товарищи по оружию сумели наконец забыть, какого я роду-племени? Или все-таки – о себе, о своей пошатнувшейся власти?
– С чего ты взяла, что моя власть пошатнулась? – резко спросил муж.
– Возможно, еще и не пошатнулась. Но пошатнется непременно, если только я стану мешать тебе и не смогу каждый день, каждый час доказывать твоим коллегам-комиссарам, что переродилась, изменилась, напрочь забыла о своей семье и своих дворянских корнях. Верно ведь, Коля? Пока я была одной из вас, пока я носилась вместе с вами по всем вашим сходкам и держала такие же пламенные речи о новой России, как и ты, я была безопасна и даже полезна. Но как только я родила Асю, как только я задумалась наконец, что же такое семья, и род, и любовь матери, и наши трижды благословенные корни, – о, тут я стала совсем другой! Я поняла, что значат для меня эти бесполезные и бессмысленные, как казалось мне прежде, понятия, и мне перестали нравиться все эти крики о новом мире, построенном на костях старого. И вот тут-то я и стала представлять для тебя опасность… Потому что я не хочу больше быть одной из вас. И я буду жить так, как считаю нужным!
Мне показалось странным вчера – и кажется странным до сих пор, – что Николай ни разу не попытался прервать мою длинную и гневную тираду. Он смотрел на меня долгим растерянным взглядом, и в глазах его плескались грусть, недоумение и странная, тягучая жалость. А когда я наконец замолчала, он пожал плечами и выдохнул:
– Дура! Вот дура-то, прости господи… Меня не жалеешь, себя не жалко – ладно, пусть. А на дочь тебе тоже наплевать?
Я хотела ответить, но Николай уже не слушал; он обернулся на тяжелые солдатские шаги у входа, на лязг винтовки, на осторожное вежливое покашливание. Сергей Вареничев, боец Красной армии, наш связист, давнишний, еще с пятого года знакомый мужа… Я не любила этого человека: пустые белесые глаза, хищное и одновременно тупое выражение лица всегда пугали меня. В полку когда-то говорили, что Вареничев – прирожденный убийца, настоящий садист, что ему единственному из всех доставляют удовольствие расстрелы и казни. Но люди, говорившие так, имели странное обыкновение исчезать в первом же бою, и в последнее время я ни от кого уже не слышала худого слова о нашем связисте.
– Срочная депеша, товарищ Родионов, – покашливая и не глядя ни на меня, ни на Асю, обращаясь только к Николаю, сказал Вареничев. – Из Москвы, с самого верха…
– Давай сюда, – нетерпеливо и хмуро отозвался муж, выхватив у него из рук узкую полоску телеграфной бумаги. – И скажи там нашим, пора собираться. Пусть ведут пленных в штаб.
Узкие губы Сергея растянулись в нехорошей усмешке. Все так же покашливая мелким, чахоточным кашлем, он проговорил, глядя в сторону:
– Одними дезертирами тут, надоть быть, уже не обойдется. Тут дело новое, Николай Иванович. Указания свыше.
Муж молчал. Он откинул со лба тяжелую, намокшую от мелкого ноябрьского снега прядь волос, тщательно скомкал депешу и присел рядом со спящей Асей.
– Так что? – снова подал голос Вареничев. – Священника-то местного будем искать али как?