Эдуард Фикер - Современный чехословацкий детектив
Бедржих Фидлер вошел в кухню, я последовал за ним. Он сел на кушетку и уставился в окно.
Беспорядок в кухне явно доказывал отсутствие пани Ольсецкой по субботам и воскресеньям.
— Ну как, пан Фидлер? — заговорил я.
Он не шевельнулся. Видно, и до моего прихода сидел здесь вот так — апатично, равнодушно. Если вчера он был воплощенное несчастье и жалобные излияния, обнаруживал хоть что-то похожее на желание надеяться, то сегодня он был подавлен до тупого безразличия.
— Вы не хотите разговаривать со мной, пан Фидлер?
Он даже не взглянул на меня. Промямлил упавшим голосом:
— Не о чем...
— Что вы скажете по поводу любовных интрижек вашего сына?
— Ничего.
— Вы правы — лучше ничего не говорить. Вы не покажете мне квартиру?
— Идите сами куда хотите. Мне уже все равно. Погубил я сына, теперь он губит меня. Так мне и надо. Его будут допрашивать. Сердца у вас нет. Бьете меня безжалостно... — Все это он произносил очень вяло. — Да, был у меня беспорядок, за то и расплачиваюсь. Какой из меня заведующий. Ну, выгонят. Никто никогда меня не понимал, одна только покойница жена. Умру я. Покончу с собой. Это мне нетрудно.
Я подсел к нему на кушетку.
— Повремените с таким решением, пан Фидлер, пока мы не отыщем вашего сына...
— А я уже и видеть его не хочу. Он виноват. Должен теперь скрываться. И придется ему убираться отсюда.
Внезапная твердость его тона поразила меня.
— В чем он виноват?
Фидлер выдавил вымученную улыбку, уголки его губ опустились, подбородок поднялся, выражая мучительную горечь. Ни у кого я еще не видел подобной маски. Быть может, это и была та самая душевная решимость, на которую рассчитывал Карличек.
— Я ведь вам уже намекал. — Голос Фидлера стал таким же глухим и безнадежным, как прежде. — Его доходы, его образ жизни... все — нечистое. А сколько я ему внушал, что это плохо кончится! Я-то знаю больше, но все скрывал, хотел защитить, разве это удивительно? А теперь — нет. Больше не защищаю. Меня мутит от его связи с этой Мильнеровой. Она просто самка, а он — животное. Они предавали меня, почву из-под ног выбивали. Что угодно я заслужил, только не это. Я и сам толком не понимаю, как это, но чувствую, что именно поэтому перестаю его любить. Он окончательно стал мне чужим. И не заслуживает никаких моих забот. Посмотрите, — он сунул руку в карман, — вот этого вы не могли найти в его вещах, потому что я ношу это при себе.
На его дрожащей ладони лежала обыкновенная хромированная зажигалка, только чуть побольше обычной.
— Вы знаете, что это? Самая современная шпионская камера для микрофильмов. Вот, видите? Нажимаешь пружинку, крышечка откидывается — и снимаешь. Прекрасная вещь, исключительная...
Я взял «зажигалку» у него из рук, захлопнул крышку и открыл кассету. Миниатюрная камера была пуста.
— А, вы в этом разбираетесь, — сказал Фидлер.
— Это не первая подобного рода кинокамера, которую мы конфисковали, — ответил я. — Как она к вам попала?
— Конфискуете... — задумчиво кивнул Фидлер. — Понятно. И я показал ее вам вовсе не затем, чтобы вы ее мне вернули. Я тоже ее конфисковал. У Арнольда. Тайно. Украл.
— Из нового летнего костюма?
— Нет. Как-то раз он пришел домой пьяный. Вывалил на стол все из карманов. Я зашел к нему. Он был груб со мной. Я просил, я говорил, что так продолжаться не может, попробовал даже пригрозить, что придется ему уйти с работы в ателье, а он меня высмеял, оттолкнул, да, толкнул так, что я пошатнулся. А сам ушел в ванную. Тогда-то я и нашел это среди его вещей на столе.
— С пленкой?
— Без.
— Вспомните хорошенько, пан Фидлер.
— Без пленки. От ужаса я так и застыл, не мог двинуться с места, пока он не вышел из ванной, и тогда, сам не зная для чего, я сунул «зажигалку» в карман. Арнольд со мной не разговаривал, в ванной он лил себе воду на голову, весь облился и, как был, одетый, бросился на кровать и тотчас заснул.
— Странно, — сказал я. — Как только кто-нибудь из вас уходит в ванную, так роковым образом забывает что-нибудь. То шпионскую камеру, то молоко на огне...
Фидлер недоуменно посмотрел на меня.
— Продолжайте, продолжайте, — подбодрил я его. — Наверняка это еще не все.
— Да я ведь... На другой день он стал ее искать. Я нарочно задержался дома. Он разбрасывал вещи, а когда я его спросил, что он делает, огрызнулся: потерял, мол, что-то, до чего мне дела нет, и соваться нечего. Он не хотел сознаться, что у него была эта камера, и мои подозрения укрепились. Он слова не сказал про «зажигалку», знал, что меня не обманет невинная внешняя форма. Я много думал, что же теперь делать. Прямо заговорить с ним об этом не решался. А он вскоре хлопнул дверью и был таков. Помчался в ателье, вывел свой мотоцикл и опять до ночи пропадал. Думал, видно, что забыл где-то камеру или выронил, и отправился искать. Накануне пьян был, вот и не вспомнил, что привез ее домой. Возможно, он отдал куда-то проявить пленку и мог подумать, что по небрежности оставил там и камеру.
— А когда вернулся?
— Когда вернулся, только хмурился.
— А вы что?
— Я?.. Я составил план, как заставить его бросить это дело. Поймите же, я отец. Не доносить же мне на родного сына! То, что он уже совершил, же исправишь, знал же я это. Да и доказательств у меня не было, только камера да его беспокойство. Господи, если б он мне хоть немножко доверял!.. Быть может, надо было поступить как-то иначе, разумней, но мой план возник не из соображений разума, я просто чувствовал, что так будет лучше всего. Удержать мальчика от дальнейших шагов по дурному пути, прошлое все скрыть — вы понимаете, конечно, какое чувство мной руководило...
— Понимаю. Но вы полагаете, оно вас оправдывает?
— В чем?.. Нет. Не оправдывает. — Он снова уставился в окно. — Теперь это чувство все равно уже куда-то уходит, и я об этом сожалею больше всего. Все что угодно, только не это животное, эта Мильнерова! Что бы дурного ни совершил мальчик — ничто не подействовало бы на меня так ужасно, как это.
Он уже снова был во власти какого-то странного чувства.
— Вам следовало бы разумнее относиться к этому, пан Фидлер, — заметил я.
— Разумнее? Да никакого разума здесь и быть не может! Рассудку тут делать нечего.
— Как вас понимать?
Ответил он не колеблясь, и ответ прозвучал сравнительно спокойно:
— Еще полтора года назад Мильнерова была моей любовницей. Я порвал с ней, чтобы не оскорбить чувств сына. Но теперь думаю, какое-то время она путалась с нами обоими. Задохнуться можно в этой грязи...
Тут уж я не сразу нашелся, что сказать. Фидлер растирал горло, словно его на самом деле душило.
— Так какой же вы составили план? — спросил я немного погодя.
— План... Я его и осуществил. Выждал два-три дня, а потом сказал сыну, что его спрашивали двое незнакомцев. Он же, вместо того чтобы испугаться и во всем довериться мне, исчез. Теперь вот скрывается и, возможно, убежит за границу. Быть может, он подозревал, что кто-то украл камеру, что возникло целое дело, потому-то и на дачу вломились... Не знаю. На меня он не подумал, ко мне не обратился. Вот почему я так обрадовался, когда увидел его из окна ресторана. А он убежал... Я хотел остановить его, сказать, что бояться ему нечего, никто его не спрашивал, что камера у меня...
— То есть вы хотели попросить у него прощения и вернуть камеру ему?
— Бог весть что я сделал бы... — упавшим голосом проговорил Фидлер.
Я встал.
— Покажите мне стол, с которого вы взяли «зажигалку» .
Я понимал его чувства — рецепт к ним дал мне Карличек. Когда-то Бедржих Фидлер не превозмог отвращения к фотогеничной вдове владельца фотомагазина, и никогда он не переставал любить свою жену-англичанку. С этой позиции и следовало оценивать его отношение к Флоре Мильнеровой — отношение, конечно, совершенно иного рода, однако, вернее всего, не лишенное глубокого чувства. А душевные, эмоциональные побуждения Бедржиха Фидлера и порождали его, скажем, героические поступки. В конечном счете, по его разумению, подвигом могла быть даже ложь.
Первая из двух левых дверей вела в комнату Арнольда, обставленную очень просто. Посередине стол с двумя стульями, хромированная кровать с пуховым одеялом, заправленная заботливыми руками пани Ольсецкой. Шкаф, комод, радиатор газового отопления. Окно закрыто. Уличный шум явственно проникал сюда даже через двойные рамы.
Я не стал производить подробного обыска — это уже было сделано. Простота обстановки характеризовала обитателя комнаты с неожиданной стороны. Ни одной картины, ни одной книги. Окно без занавесок уводило взгляд через широкую улицу на откос, поросший травой. Единственным украшением был довольно дорогой ковер на навощенном желтом паркете. На полированном столе бювар для письма и подставка для вечной ручки. Больше ничего. Ни вазочки, ни салфетки. На ночном столике только ночник. Будильника у Арнольда Фидлера не было. К чему?
Зато соседняя комната — Бедржиха, — точно такая же по размерам, была забита мебелью. И если, несмотря на двухдневное отсутствие пани Ольсецкой, там был еще порядок, то, верно, только потому, что со вчерашнего утра у Бедржиха Фидлера не было ни времени, ни желания его нарушать. Но на диван-кровати подушки были разбросаны, простыни сбиты, свидетельствуя о беспокойной ночи. На письменном столе у окна высилась стопка журналов, преимущественно по специальности, и лежало несколько книг. За этим столом Фидлер, наверное, часто работал при свете настольной лампы. Или погружался в думы, а то читал, усевшись в кресло под большим торшером. Была у него и пишущая машинка. На столике для цветов под стеклом — фотографии сына и умершей жены. Возле двери столик с телефоном. Радиатор газового отопления казался здесь уже лишним. Большой секретер с узеньким шкафчиком сбоку еле втиснулся. В секретере — целые залежи альбомов с фотографиями, неровные ряды книг. На крышке секретера — глобус, настольные часы и несколько фотоаппаратов. На стене картина маслом, изображающая пристань на Темзе. Окно затянуто тюлем. Общее впечатление — что здесь всего слишком много, глаза разбегаются, трудно сосредоточиться на чем-либо.