Алексей Биргер - Москва - Варшава (Богомол - 5)
И первые отдаленные раскаты назревающей бури доносились не откуда-нибудь, а из Польши...
Потом - смерть Высоцкого, его похороны. То, что описано в тысячах очерков и воспоминаний, но все равно исчезает ощущение, которое нахлынуло тогда. Страшное и жесткое ощущение, не столько даже непосредственно с Высоцким связанное, а с нами со всеми: вот оно, началось! Началось время смерти!
С этим ощущением пришел и конец Олимпиады. И буквально на следующий день после закрытия Олимпиады генерал Пюжеев "дернул" меня опять.
- Ну, сынок? - осведомился он. - Нарыл ты что-нибудь?
- Более чем, - ответил я. - Смотрите, форма контракта позволяет списать ещё некую сумму в валюте, - я стал объяснять ему, приводя и цифры, и кой-какие реплики, прозвучавшие на начавшихся переговорах. - Причем нельзя говорить о том, что "увод" этой суммы будет воровством или коррупцией. "Подводная" часть контракта спрятана очень хитро. Деньги нельзя сдвинуть без санкции Зарубежного отдела ЦК, при этом санкция внешне не будет иметь никакого отношения к заключаемому контракту. Должен сказать, все закручено так, что даже не все члены делегации подозревают о втором плане, о тайной игре вокруг контракта...
- А кто знает? - осведомился генерал.
- Трое, - ответил я. - Два француза и один поляк, - и я назвал фамилии.
- А с нашей стороны?
- Пожалуй, только двое. В смысле, из нашего ведомства, если не считать тех людей из ЦК, которые тоже осведомлены.
- Да, очень ловко закручено, - протянул генерал, изучая бумажку, на которой я набросал ему свои выкладки. - Так здорово спрятали концы в воду, что без тебя я бы, конечно, мог и не докопаться до истины. Что ж, благодарю тебя. Готовься потихоньку к первой поездке в Польшу. Думаю, где-то в октябре тебя отправят, помочь с завершением контракта. Как оправдавшего доверие. Никто, кстати, не заподозрил, что ты можешь работать на меня?
- Ну... - я изумленно поглядел на Пюжеева. - Вопросов мне не задают, хотя, я чувствую, приглядываются. И, в конце концов, если меня взяли на работу по распоряжению КГБ, то как же они могут не знать...
- Да не по распоряжению КГБ тебя взяли! - рассмеялся генерал. - Ты совсем за дурака меня, что ли, считаешь? Позвонил, кому надо, уважаемый человек, способный большие услуги оказать, попросил взять на непыльную работу двоюродного племянника. Так что на тебя смотрят как на "блатного" и приглядываются, совсем ты безмозглый или не совсем. Конечно, и женился ты очень вовремя и по делу, так что... - он махнул своей огромной лапищей. - В общем, не вздумай излишнюю смышленость на работе демонстрировать, а то отодвинут тебя потихоньку от тех дел, к которым слишком умных подпускать негоже. А вот как слепой курьер, как передаточное звено, ты всех устроишь, поэтому, думаю именно тебя в Польшу и отрядят. А там уж - подумаем, как тебя лучше использовать, во время этой командировки...
И точно, в октябре я сел, на Белорусском вокзале, на поезд до Варшавы, с новеньким загранпаспортом в кармане и с достаточным количеством польских злотых в бумажнике. Мне все завидовали. Еще бы! В то время любая поездка за границу означала прорыв в иной мир. Завидовали и Наташе - мол, шмоток навезет. А мы с Наташей обсуждали, что можно купить будущему ребенку, из того, чего нет в Союзе. Наташа была на шестом месяце.
Прикинуть, что было в то время? Уже миновало двадцать шестое августа, когда появились на свет двадцать один пункт требований забастовочного комитета в Гданьске - будущей "Солидарности", и до Москвы уже донеслось это громово прозвучавшее в Польше имя - Лех Валенса, и рассказывали по Москве, будто Окуджава на нескольких дружеских вечеринках песню "Прощание с Польшей" спел чуть в ином варианте: "Мы связаны, поляки, давно одной судьбою..." вместо "Мы связаны, Агнешка, давно одной судьбою..." - будто вызов бросая и заявляя о сочувствии.
Под манифестами, в которых польская интеллигенция заявляла о поддержке комитета "Солидарности", встречалась и подпись Жулковского.
Надеялся ли я увидеться с Марией? Почему-то, да. То есть, я запрещал себе думать об этом, но надежда вспыхивала вновь и вновь.
Купе было двухместное, первого класса, и моим соседом был крупный чиновник нашего ведомства, которому и предстояло завершать основные переговоры. Я был при нем "на подхвате", так сказать.
В купе курить запрещалось, но, поскольку мы оба курили, мы наплевали на запрет. Приоткрыли верхнюю часть окна, чтобы проветривалось, и сидели, болтая о пустяках, попивая коньячок, закусывая, как водилось в те времена, яйцами вкрутую и жареной курицей. Правда, у нас и хороший сыр ещё имелся. В саквояжиках покоились бутылки фирменной водки и матрешки - на случай, если всякие мелкие подарки придется делать.
Можно было, конечно, и в вагон-ресторан прогуляться, но мой начальник боялся хоть на секунду расстаться с "дипломатом", в котором лежали важные документы.
- На обратном пути в ресторане засядем, отметим успех, - сказал он.
Брест, долгая стоянка, пока меняют колеса, таможенный и пограничный контроль, строгий учет вывозимой гражданами валюты... Нас тоже прошмонали довольно основательно, хотя не так дотошно, как других - возможно, подействовали документы, которые мы предъявили таможенникам и пограничникам.
И пограничная полоса промелькнула за окнами, и с польскими пограничниками и таможенниками мы тоже быстро разобрались, и поезд загрохотал по Польше, по серым и бескрайним, совсем как в России, полям.
- Осень, - меланхолически заметил мой начальник, глядя в окно. - Эх, в пятый раз я уже в этих "полях за Вислой сонной". Впрочем, до Вислы нам ещё ехать и ехать.
Я вытащил початую бутылку коньяку и выпил, пытаясь унять неожиданно одолевшую меня нервную дрожь. Мне ещё не верилось, что мы за пределами того огромного государства, на пространствах которого может затеряться любая боль - той великой империи, которой я присягнул на верность, и которая, как выяснится совсем скоро, давно сгнила изнутри.
В голове неотступно, в ритм грохочущих колес, стучали строчки: "Вот уж близко свобода... вот уж близко граница... Вот уж близко свобода... вот уж близко граница..." Будто граница ещё не была пересечена.
Чтобы успокоиться, я стал вспоминать весь инструктаж, проведенный со мной генералом Пюжеевым перед самым моим отъездом.
"Ты ни во что не вмешиваешься. Ты только наблюдаешь. К неожиданностям, из-за которых ты можешь поменять линию поведения, относятся такие факты как... В случае любых неожиданностей ты позвонишь... этот номер телефона в Варшаве ты запомнишь наизусть, не записывай."
Мой начальник вздохнул и тоже выпил коньяку.
Ему оставалось жить всего четыре дня. А я был на самом пороге совершенно нового этапа в моей жизни.
И я видел лицо Марии, как она стоит у окна моей кухни, смотрит на мою приарбатскую улочку, на старые дома с сероватой лепниной, на липы и тополя, и почему-то ещё резче и рельефней виделась мне фигура Наташи на фоне того же самого окна, как ещё вчера она стояла, синеватая тень подступающего вечера на её лице, повернутом ко мне в профиль, огромный живот, и она проверяет мою дорожную сумку, в которую укладывала продукты на сутки в поезде... "Ты ничего не забыл?.." Да, вот эта игра света и тени протекала перед глазами, и виделись то лицо возлюбленной, то лицо жены, и иногда видения странно смещались и совмещались, и тогда я видел Марию с огромным, как у Наташи, животом - животом, в котором не моего ребенка она выносила... А мой ребенок, моя кровь, только должен был ещё появиться на свет... И я ненавидел Марию за этого чужого, не мне принадлежащего, ребенка, и сквозь ненависть я все-таки любовался её глазами, этими двумя безднами, расшитыми золотыми искорками - безднами, которыми становились её глаза в минуты страсти... Страсти, но не любви, думал я, поэтому эти две бездны, в которые можно ухнуть и не вернуться, и другим дано видеть... И все-таки мне безумно хотелось опять взглянуть в эти глаза, проснуться рядом с Марией, ясным солнечным утром, провести пальцем по её щеке, выпить кофе вместе с ней, пойти гулять, гулять просто так, любуясь даже воробьями и трамваями, и чтобы она держала меня под руку...
Странно, что это была другая эпоха и другой мир, а моя тоска остается все такой же, спустя двадцать лет. И Мария кажется мне ни капли не изменившейся. А вот ненависть, которая сейчас со мной - она совсем другого рода, её и ненавистью назвать трудно. Впрочем, не знаю...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Она осматривала приятную небольшую квартирку на рю де Варенн, почти напротив музея Родена.
- А вот здесь - спальня, причем очень удобная, - показывала ей консьержка, поднявшаяся вместе с ней.
Сперва консьержка сомневалась, стоит ли показывать квартиру. Ведь хотя прежний жилец и погиб, но квартира ещё на два месяца оплачена - этот литовец, говоривший по-французски практически без акцента, всегда предпочитал платить немного вперед, упокой, Господи, его душу! - и вдруг какие-то наследники объявятся, которые захотят здесь пожить, приводя в порядок дела литовца... Вроде, у него довольно преуспевающая фирма была в Париже, так наверняка будут выяснять, кому его прибыльный бизнес достанется. Но, с другой стороны, почему не показать квартиру очаровательной мадам, которой понравился дом и которая, на всякий случай, осведомилась, нет ли в нем свободных квартир? Тем более, она обмолвилась, что это не срочно, сейчас у неё жилье имеется, она может и месяца через два переехать. Что ж, если она решить закрепить квартиру за собой, ещё и задаток внесет, то владелец дома только доволен будет расторопностью консьержки. Конечно, квартиры в Париже не застаиваются, но по этой мадам сразу видно, что она готова платить, не скупясь.